Мятежная дочь Рима
Шрифт:
— Ты видел своими глазами ту брешь, через которую ворвались варвары?
— Да. Я первым делом кинулся туда.
— И что ты там увидел?
Вопрос остался без ответа. Судя по выражению его лица, Лонгин явно рассчитывал получить хоть какое-то подтверждение, что мне можно верить. Что я способен понять то, что он мне сейчас скажет. Я немного подумал. Потом со вздохом принялся перечислять:
— Слабый гарнизон. Обозленных, мрачных мастеровых. И уже остывший погребальный костер, на котором не осталось ничего, кроме кучки обгоревших костей.
Лонгин молча кивнул, выжидающе глядя на меня.
— Стену чинили, — продолжал я, выкладывая потихоньку то, о чем будет сказано в моем отчете, — но не так тщательно. Не так, как ее когда-то строили. Я проверил качество извести, так вот, ее явно разбавляли. Раствор получился слабый. Подрядчик, похоже, попался хапуга, а у имперского старшего мастера просто еще мало опыта. Его предшественник погиб во время битвы. Пройдет немного времени, раствор высохнет и
— Придется ли? — прищурился он.
Я понял, что он имел в виду. Феодосий отдал строгий приказ, но все расползалось прямо на глазах, и он был бессилен что-либо изменить. Об Адриановом вале забыли. Лучшие мастеровые и ремесленники потихоньку перебирались на юг.
— Нужно переделать, — с нажимом проговорил я. — А насколько хорошо… это уж будет зависеть от верных Риму людей — как ты, например.
Он кивнул.
— А ты наблюдательный человек, инспектор Драко. Ничего не укроется от твоего взгляда. И ты умен… возможно. Во всяком случае, достаточно, раз ты успел побывать в стольких странах и дожить до своих лет. — Похоже, это похвала, догадался я. Выходит, я ему понравился. Не скрою, слова центуриона приятно пощекотали мою гордость. Надо же, меня, человека, чье орудие — хорошо подвешенный язык, смог оценить солдат! — Возможно, ты даже честен, что, согласись, в наши дни большая редкость. Поэтому я расскажу тебе о Гальбе, и о госпоже Валерии, и о последних золотых деньках петрианской кавалерии. Патриции наверняка свалят всю вину на него, но я… я его не виню. А ты?
Я снова задумался.
— Верность — главная из добродетелей.
— Которую Рим никогда не мог по достоинству оценить.
Вот так вопрос, подумал я. Все отлично знали, в чем состоял долг солдата перед государством. Он обязан был отдать за него жизнь, если понадобится. А вот в чем долг государства перед своим солдатом?
— Гальба всю свою жизнь отдал Риму, а потом влияние, которым пользовалась эта женщина, отняло у него петрианцев, — продолжал Лонгин. — Она корчила из себя невинность, но…
— Похоже, ты в этом сомневаешься? Или мне кажется?
— По моему разумению, никто в нашем мире не бывает абсолютно невинен, — проворчал он. — Тем более в Риме. Да и тут тоже…
Невинность — это как раз то, что меня интересовало больше всего. Виновен или нет — придется решать мне. Было ли предательство? Или все дело в ревности? А может, в неопытности… или в неумении? Кто стал предателем, а кто героем? Я должен был решить… Я был богом.
И конечно, Лонгин был прав, когда говорил, что Адрианов вал нужно понять. Во всей империи не было места более удаленного от Рима, чем он, — ни на севере, ни на западе. Только здесь, в этих местах, жили столь вероломные и свирепые варвары. Нигде погода не была столь мрачной. Нигде больше не выли столь промозглые ветра, и нигде больше не было столь ужасающей нищеты, как здесь. Я слушал, изредка задавая вопросы, редкие, но всегда неожиданные и четкие. Он не отвечал на них — он рассказывал. Забыв обо всем, я слушал, взвешивая про себя каждое его слово, стараясь увидеть события его глазами, и перед моим внутренним взором живо и ярко вставало то, что произошло здесь совсем недавно.
Глава 2
Гонец прибудет на закате — так говорили сигнальные огни. А флаги, взвиваясь на вершинах башен, летели вперед, опережая бешеный бег скакуна, словно тени, спешившие сообщить о заходе солнца. Нетерпеливо ожидающий известий центурион следил за ними с парапета крепости, изо всех сил стараясь подавить растущее в душе ликование. Лицо его, как всегда невозмутимое, напоминало маску. Наконец-то! Естественно, он ни словом не проговорился караульным, вышагивающим у него за спиной, но вместо того, чтобы спуститься вниз и спокойно дожидаться вестей, он, чувствуя, что просто не в силах усидеть на месте, метался взад-вперед, словно зверь в клетке, и белый кавалерийский плащ, раздуваемый ветром, хлестал его по ногам. Двадцать долгих лет, и эти последние минуты ожидания оказались самыми тяжкими в его жизни, молча признался он себе… двадцать лет, и вот сейчас минуты тянутся, как часы. И тем не менее Гальба Брассидиас не винил себя за нетерпение, как никогда не винил себя в излишнем честолюбии. В конце концов, он был солдатом. Двадцать лет в грязи и в крови он безропотно исполнял свой долг — и все ради этой минуты. Двадцать лет! И вот пришло время империи вознаградить его за службу.
И вот наконец на горизонте, возле низких холмов мелькнула фигурка гонца. Гальба мог бы поклясться, что заранее может сказать, сколько раз он услышит стук конских копыт, прежде чем гонец окажется у ворот крепости, — так же, как всегда мог заранее сказать, сколько шагов осталось караулу до того, как повернуть. Слабый стук подков грохотом отдавался в его ушах, отсчитывая минуты, и, невольно приноравливаясь к нему, Гальба вновь заметался от башни к башне.
Вздымаясь над землей, словно живое воплощение могущества и власти Римской империи, Вал преграждал путь обитавшим на севере племенам варваров. Он подавлял. Адрианов вал тянулся вдоль горного хребта, отделявшего Британию от еще более дикой Каледонии, и уходил за горизонт, так далеко, что, казалось, ему нет и не будет конца — на восемьдесят римских миль. Это была не просто крепость — это была печать Рима. Вся местность на подступах к Валу была очищена от леса и сейчас представляла собой пустыню, где ничто не могло помешать полету стрелы или выстрелу из катапульты. Вдоль Вала у самого его основания тянулся ров глубиной десять футов. Сам же Вал был настолько широк, что по нему свободно могла бы ехать и колесница, а высота его превышала три человеческих роста. Шестнадцать отдельных больших крепостей, шестьдесят пять фортов поменьше и сто шестьдесят сторожевых башен, с которых посылали сигналы по всей округе, тянулись вдоль него, словно бусины ожерелья. Грубо обтесанные камни, из которых он был сложен, густо обмазанные белой штукатуркой, в лучах солнца делали его похожим на выбеленную временем кость какого-то чудовища. А ночью, когда в каждой из сторожевых башен вспыхивали костры, Адрианов вал сверкал в темноте, словно сказочный дракон. Солдаты почти два с половиной века подряд чинили и укрепляли его, потому Адрианов вал в их глазах — это то, где было начало и конец всего.
К югу от Вала лежал цивилизованный мир. Сложенные из белого камня виллы таинственно мерцали в сумерках, словно раковины, — еще одно напоминание о Средиземноморье.
А на севере притаился мрак. Оттуда тянуло запахом крови и смерти. Там жили в грязи и поклонялись деревянным богам. Там творили свое черное дело друидские колдуны и ведьмы.
Великолепные возможности — особенно для честолюбивого человека.
Его собственная крепость, где стояла петрианская конница, словно орлиное гнездо, прилепилась к самой вершине горного хребта. К северу от нее тянулась топкая равнина, посреди которой тут и там торчали унылые, точно облысевшие от времени, холмы, а к югу — извивалась небольшая речушка и тянулась построенная римлянами дорога, по которой обычно подвозили съестные припасы. На западе и на востоке был только Вал. Форт, где размещался кавалерийский полк, казался таким же крепким и неприступным, как пень могучего столетнего дуба, — углы его каменных стен для пущей крепости были закруглены, отчего он как будто врастал в землю, а внутри стояли дощатые бараки, где размещались пять сотен людей и стойла для лошадей. У южной стены бастиона лепились хижины, где кишмя кишели люди — жены, шлюхи, их ублюдки, калеки, нищие, торговцы, воры, пивовары, пекари, священники, коновалы и лекари, звездочеты и предсказатели, менялы, — избавиться от них было невозможно. Цепкие, словно вши, они были так же неизбежны, как вечно моросивший дождь. Крохотные таверны, убогие домишки и хижины, где они жили, казавшиеся клетчатыми из-за мешанины красного кирпича и белой штукатурки, сбегали вниз к реке — жалкое подобие далекого Рима. Исходившее от этого места омерзительное зловоние, смешавшее в себе запахи нечистот, кожи и чеснока, чувствовалось уже за милю.
Знаменитый старый Адрианов вал имел репутацию страшного места. Бесконечные свирепые ветра, дувшие сразу с двух океанов, злобно завывали, словно банши [3] из кельтских легенд; ведьмы были столь же уродливы, сколь и страшны на вид, а оборванные торговцы бессовестны и нечисты на руку, как нигде больше. Жалованье вечно задерживалось, посылки и припасы постоянно пропадали по дороге либо просто раскрадывались, а посланные из Рима для расследования либо являлись с большим запозданием, либо не обладали практически никакой властью. И тем не менее год за годом, десятилетие за десятилетием, век за веком проклятый и проклинаемый всеми Адрианов вал продолжал стоять. Его построили в качестве сурового предупреждения варварам, и он до сих пор продолжал сдерживать их набеги.
3
Банши — ведьма-привидение, стоны и вопли которой предвещают смерть. У банши длинные распущенные волосы, серый плащ поверх зеленого платья, красные от слез глаза. Увидеть банши — к скорой смерти.
А ворота? За ними ждали тяжкий труд, лишения и слава.
— Гонец из Шестого Победоносного! — закричал караульный, стоявший рядом с центурионом, догадавшись по значку, который реял над гонцом, о его принадлежности к знаменитому легиону. — Вести из Эбуракума!
Гальба в последний раз окинул себя придирчивым взглядом. Заранее подготовившись к этому моменту, он велел привести в порядок и надел свою парадную форму: поверх короткой, до колен, туники ярко сияли начищенные рабом доспехи, тяжелая золотая цепь и массивные браслеты свидетельствовали о его высоком чине, на груди, словно рыбья чешуя, сверкали и переливались серебряные медали. На боку висел длинный меч — такой же, как у всех петрианских конников, тяжелое лезвие которого, смазанное оливковым маслом, легко скользило в ножнах, увесистая рукоять, некогда украшенная золотой резьбой, от долгой службы стала почти что гладкой. Руку, в которой центурион держал жезл из виноградной лозы — символ власти, он от напряжения сжимал так крепко, что даже костяшки пальцев побелели. Как обычно, тут, вверху, на парапете, царил лютый холод. Дыхание центуриона белыми облачками пара вырывалось у него изо рта, но Гальба не чувствовал холода. Гордость и удовлетворенное честолюбие бурлили в его крови, готовые в любой момент вырваться наружу, точно лава из вулкана.