Мышиное счастье
Шрифт:
Сантанеева трудно поднялась, валко наплыла на него и положила дрожавшие руки ему на плечи. Инспектор увидел стеклянные зрачки, в которых отражался мерцавший на серванте хрусталь. Запах хороших духов, портвейна и зелёного лука лёг на его лицо ощутимо.
— Эх, не обидно ли… Ты молодой, высокий, такой мужчинистый. И капитан, как ни говори. Не обидно, коли бы ты порешил моё счастье. А то ведь знаешь кто меня обделил?
— Знаю, сама.
— Нет, не сама, не механик и не ты, капитан… А маленькие, серенькие, с хвостиками.
Она сбросила руки с инспекторских
— Не понимаю, — сказал инспектор, отстраняясь.
Но теперь она схватила его за плечи, притянула к себе и выдохнула в лицо:
— А я покажу, где моё счастье…
Сантанеева оттолкнулась от инспектора, как от стены. Шатаясь, словно пол ходил под ней штормовой палубой, она подошла к ножке стола, у которого чернел посылочный ящик, не замеченный инспектором, и с силой наподдала его носком лакированной босоножки. Ящик взлетел, выбросив из своего нутра шлейф серой трухи.
— Что это? — ничего не понял инспектор, щурясь от затхлой пыли.
— Счастье моё, капитан! Ха-ха-ха! Десять тысяч рублей, съеденных мышами!
— Где же они лежали?
— В огороде были закопаны. Ни сотни, стервы, не оставили…
Она вновь пошла на инспектора по кривой линии, ошалело вращая пустыми глазами.
— Капитан, чего же ты не хохочешь, а?
— Не смешно.
— Как же, как же… У вас хлеб украли, а у меня мыши деньги сожрали. Не смешно ли?
— Хлеб-то, Клавдия Ивановна, крали незакономерно. А вот деньги, вырученные за этот хлеб…
— Капитан, а может, есть бог?
— Бога нет.
— Кто же у меня отобрал эти деньги?
— Бога нет, но есть справедливость, — твёрдо сказал инспектор, застёгивая плащ. — Собирайся, Клавдия Ивановна…
В жизни и литературе есть вечные темы: рождение, смерть, любовь, материнство… И я добавлю — хлеб. О нём человечество всегда будет думать, и писатели всегда будут о нём писать.
Рябинин сидел рядом с шофёром, дремотно уставившись в бегущий асфальт.
Отсыревшие, облетевшие тополя стали походить на осины. Разноокрашенные домики от воды как-то однотонно посерели. Из многих труб уже шёл тоскливый дымок. Вода в лужах стояла так недвижно и холодно, что казалась прозрачным ледком. А ведь ещё тепло. Или она чувствует приближение морозов, или она небо застывшее отражает, где, наверное, уже полно льда?..
Машина проскочила Посёлок и свернула на шоссе к хлебозаводу.
Ждёт ли его директор? Думает ли о своей судьбе или о судьбе завода? Рябинин вот думал всю дорогу…
Юристы говорят, что безмотивных преступлений не бывает. Психологи говорят, что безмотивные действия есть. Но если есть безмотивные поступки, то должны быть и безмотивные преступления. Какой же мотив у директора? Какой мотив у халатности? Какой мотив у лени? Да нет у них мотивов, кроме безволия. Ведь не хотел же директор зла для себя и завода. Тогда не прав ли Петельников — не судим ли мы этих людей за безволие?
Мысль Рябинина понеслась, как эта машина, свободно бежавшая по свободной дороге…
Давно известно, что причина преступности кроется в социальных условиях. Но судят личность, а не социальные условия. Тогда за что же? Она, личность, не виновата — условия виноваты. А что такое личность? Это человеческое сознание, через которое как бы пропустили социальные условия. За что же мы судим эту личность? Ага… За то, что она не противостояла отрицательным условиям. Знала про эти условия, должна была противостоять, а не противостояла, не справилась, потеряла свою личность. Но со всем плохим в нас мы справляемся при помощи воли. Опять прав инспектор. Выходит, что судим человека всё-таки за безволие? Да что там судим… Вся наша жизнь, всё плохое и хорошее, всё зло и добро есть плоды воли или безволия. «На свете счастья нет, но есть покой и воля…» Может быть, под волей поэт разумел не физическую свободу и не свободу духа, а как раз волю как психическую категорию?..
Где-то работали институты, где-то трудились кафедры, где-то корпели лаборатории, раскладывая по полочкам умыслы и замыслы, действия и бездействия преступника. А он вот так, на ходу, меж дел…
Машина остановилась у проходной…
Рябинин часа два ходил по заводу, беседуя с экспертами и ревизорами. Потом он часа два допрашивал тех работниц, которых не успел допросить. И только после обеда, уже в плаще, уже с портфелем, вошёл в директорский кабинет.
Гнездилов сидел за столом и писал, не подняв тяжёлой головы.
— Здравствуйте, Юрий Никифорович.
— А я думал, что вы ко мне не зайдёте, — улыбнулся директор следователю, как старому доброму знакомому, зашедшему сыграть партию в шахматы.
И Рябинина пронзила мысль, с которой начинали разговор почти все работники завода, — директор человек добрый. Да не добрый он, а добрейший; она, эта доброта, насыпана в него под завязку, как мука в мешок; та самая доброта, о которой стенали поэты, писали журналисты и говорили лекторы; та самая, которая, если копнуть поглубже, шла за чужой счёт, за государственный; та самая доброта, которая, если копнуть, была вместо дела; та самая доброта, которая очень приятна в обхождении, но которую Рябинин с годами всё больше и больше не терпел, как обратную сторону чьей-то лени и дури. Воля… Да зачем она директору — вместо неё доброта.
— Юрий Никифорович, вы мне нужны.
— К сожалению, уезжаю на совещание.
— На какое совещание?
— В главк. О выпуске диетических сортов хлеба.
— Юрий Никифорович, вы поедете со мной в. прокуратуру.
— Меня уже ведь допрашивали.
— Юрий Никифорович, я предъявлю вам обвинение.
— Может быть, потом я успею в главк?
Он не знает, что такое «предъявить обвинение»? Не понимает, что его отдают под суд?
— Юрий Никифорович, в главк вам больше не нужно.