Мысли перед рассветом. Научна ли научная картина мира?
Шрифт:
На это можно сказать следующее. Во-первых, не все принимали эту концепцию (например, не принимали ее богословы). Во-вторых, к парадоксам и антиномиям историки и социологи настолько привыкли, что давно перестали их бояться. Но есть и третья, гораздо более важная причина. Ведь идеология гуманизма победила, овладела миром, стала господствующей! А всякий, сидящий на троне, как известно, разрешает издавать только такие учебники истории, в которых родоначальники его династии изображены великими и благородными людьми, высшей заботой которых было благо народа. Сами же эти родоначальники, не зная о царственном предназначении своих потомков, говорят о своих целях откровеннее. Их искренние признания потом либо замалчиваются, либо, если это не удается сделать, для них изобретается хитроумная теория, придающая им нужную интерпретацию. Макиавелли принадлежал к поколению родоначальников, поэтому выразил кредо Возрождения вполне искренне.
Теперь мы можем вернуться к Бэкону. Для начала приведем одно его любопытное высказывание: «Тот, кто поймет до конца человеческую природу, создан для власти». Знакомая песенка! Властитель должен знать свойства того материала, с которым имеет дело, иначе он не сможет правильно устроить государственный механизм. Познание природы человека ценно не само по себе («мы не заботимся о таких умозрительных и вместе с тем бесполезных вещах»), а ровно в том же смысле, в каком для пасечника ценно знание природы пчел. Заметим еще, что Бэкон не сомневается «до конца»; такая уверенность может основываться только на представлении о человеке
Правда, как и следует ожидать, в сознании Бэкона механистическая идеология Макиавелли несколько смягчается (и в этом – залог будущего прославления Бэкона, не проявившего чрезмерной откровенности Макиавелли). Бэкон, вероятно, не очень отчетливо видел свое собственное место в сугубо тоталитарном государстве и, хотя был согласен с тем, что никаких причин поведения человека, кроме «естественных», которые можно «понять до конца», не существует, все же не мог расстаться с некоторыми дорогими для него представлениями – например, с идеалом личного богатства и независимости. Лорд-канцлер, бравший взятки с просителей и вымогавший деньги у своего коронованного покровителя, понимал толк в таких вещах. Но ведь знание всяческих пружин и колесиков мирового механизма – универсальная сила, его можно направить на достижение этих идеалов. Бэкон пишет: «Кому выпадает счастье опередить других в каком-нибудь изобретении или привилегии, может иной раз нажить несметное богатство. Так что, если человек окажется подлинно искусным в логике… ему суждены большие дела». Как Макиавелли апеллирует к честолюбию политиков, так и Бэкон играет на индивидуалистических чувствах соотечественников, стремясь утвердить английский вариант макиавеллизма. Это стремление является одной из самых характерных черт сочинений Бэкона, в которых он выступает не просто как исследователь, а как страстный пропагандист своей идеологии. Каких только ни приводит он аргументов, каких ни использует приманок, чтобы заставить читателя бросить умствования и заняться полезными науками. Казалось бы – какая ему забота до других, служил бы сам науке и жил себе спокойно. Но для Бэкона важны, конечно, не научные результаты, а нечто куда более серьезное: чтобы восторжествовало его мировоззрение. Поэтому, несмотря на внешние различия, Бэкон и Макиавелли не только члены одного духовного братства, но и его апостолы.
Познакомившись с наиболее выдающимся предшественником Бэкона, взглянем на основного его последователя. В конце жизни Бэкон много общался с Гоббсом (1588–1679). Во время совместных прогулок Гоббс часто записывал мысли Бэкона, который считал, что никто не делает это лучше. Маркс назвал Гоббса «систематиком бэконовского материализма». Так что это как раз тот, кто нам нужен.
Центральное произведение Гоббса – «Левиафан». Так он назвал образцовое государство, подробно им описываемое. Важнейшим достоинством этого государства является его незыблемость – оно может существовать вечно. Чтобы достичь такого идеала, необходимо основать государство на строго централизованной сильной власти, подвергающей все цензуре – даже мнения граждан. Создание такого государства – объективная необходимость, вытекающая из свойств человека: «Пока люди живут без общей власти, держащей их всех в страхе, они находятся в состоянии, которое называется войной, и именно в состоянии войны всех против всех». Если характеризовать гоббсовское представление о человеке очень кратко, то больше всего хочется сказать, что это представление о злом и агрессивном животном; но слово «злое» в философии Гоббса лишено смысла, поскольку выражает некоторое моральное осуждение, а мораль, по Гоббсу, относительна. «Желания и другие человеческие страсти сами по себе не являются грехом. Грехом также не являются действия, проистекающие из этих страстей, до тех пор, пока люди не знают закона, запрещающего эти действия». Закон же предписывается Левиафаном.
Гоббс желает утвердить свою точку зрения на прочных основаниях, поэтому он посвящает много страниц чему-то вроде современной психологии и психофизики – выявляет особенности восприятия и мышления. Природа всех ощущений, считает он, вполне механистична, они являются как бы сжатием пружины, на которую давит внешнее тело. Когда, скажем, на глаз попадает свет, он оказывает давление на сетчатку и производит некоторое ее напряжение – это и есть зрительное чувство. Что же касается мышления, то оно есть «остаточное ощущение». Так весь внутренний мир человека получает простое объяснение. Отметим следующее: никакого научного материала, позволяющего возвести подобную теорию, во времена Гоббса не было, сам он также не производил никаких экспериментов. Тем не менее, теория излагается с непререкаемой убежденностью. Быстрые на суждения люди могли бы поострословить по поводу беспочвенности объяснения Гоббсом такого сложного феномена, как психика, но пусть они попридержат свою иронию: вся современная наука об ощущениях и мышлении является лишь уточнением концепции Гоббса; она покорно вписывает те или иные детали в контуры той общей картины, которую Гоббс набросал вольной, широкой кистью. Бесчисленные исследования нейрофизиологов, нейропсихологов и кибернетиков наших дней направлены только на то, чтобы узнать, какое именно физическое изменение происходит в сенсорном организме под действием раздражения – бегут ли в нем электрические импульсы, изменяется медленный потенциал или же диффундирует химический агент, а изучение психологии мышления, как и у Гоббса, опирается на доктрину сенсуализма и на представление, что работа сознания, протекающая вне акта восприятия, имеет ту же природу, что и при восприятии, т. е. что мысль есть «остаточное ощущение». Еще раз мы начинаем чувствовать подозрение, что не науки подтвердили возникшую еще до их расцвета идеологию, а эта идеология предписала наукам развиваться в таком-то направлении и в границах таких-то концепций. Гоббс был идеологом, поэтому он не считал нужным тратить время на такие второстепенные вещи, как экспериментирование, предоставляя это людям, не способным к интеллектуальной работе более высокого ранга. У современного специалиста по нейронам, владеющего тонкой методикой измерений и умеющего потреблять в научных статьях заумные термины, нет ни малейшего основания относиться к Гоббсу свысока. Точно то же можно сказать и о Бэконе. Историк науки Льоцци подшучивает над Бэконом, говоря, что его методом «ни один физик никогда не воспользовался». Но разве в методе был пафос идеологии Бэкона? Если бы он мог увидеть, как развивалось естествознание за протекшие триста лет, он не только был бы удовлетворен, но испытал бы редко кому выпадающее чувство великой победы своего дела: ведь осуществилась «бэконианская революция»! И много ли дела было ему до того, что самодовольные труженики научного цеха двадцатого века, ни на волос не отклоняющиеся от предначертанной для них установки смотреть на человека как на особо устроенную машину, иногда доставляют себе невинное удовольствие позлословить на его счет? Ведь в программу той деятельности, которой занимаются все члены его духовного братства, как раз и входит использование людских слабостей вроде ослепляющего самомнения и склонности к злословию.
Гоббс как член того же братства тоже старался сыграть на слабых струнках кого надо. Он в своем сочинении выражал надежду, что его прочтут некоторые правители и в результате сделаются абсолютными монархами. Чтобы призыв был более действенным, он заверял, что книга легко читается и очень интересна.
Нельзя не видеть, что Гоббс идет дальше Бэкона и приводит все в более стройный вид, уже не оставляя мораль в ведении религии, а подходя к ней с позиции, которую, вопреки действительной последовательности исторических событий, хочется назвать естественнонаучной. Разобрав устройство автомата, каковой представляет отдельный человек, Гоббс приходит к выводу, что такие автоматы не приспособлены к тому, чтобы самим ужиться друг с другом, и их необходимо силой
Итак, произнесено слово, которому еще не раз суждено звучать в нашем обсуждении, – система. Конечно, в гоббсовском эскизе еще много недоработок и недостатков. Только через полтора столетия Гегель продемонстрирует восхищенным поклонникам, что такое по-настоящему основательная система. Но пока и это было достижением. Что же касается дефектов, то и здесь надо упомянуть неясность в отношении Бога. Этот вопрос, хотя и затрагивается Гоббсом, но все как-то не по существу. Он, например, объясняет языческие культы страхом перед силами природы, а представление о верховном божестве – необходимостью мыслить первопричину вещей, и в этих вещах можно уловить атеистическую линию. Но есть у него и такие рассуждения, где он, по крайней мере – на словах, выступает как противник атеизма. В жизни Гоббс имел много неприятностей из-за того, что его подозревали в атеизме, поэтому нельзя ожидать особой искренности в данном вопросе в его книге. Мы можем только констатировать, что гоббсовский Бог, хотя он лишен нравственных аспектов и предстает лишь в космологическом плане, несколько портит картину, ибо если считать, что он выведен за рамки системы, то нарушается одно из важнейших условий системы – полнота охвата; если же считать, что он включен в эти рамки, то возникает неудовлетворенность нераскрытостью такого важного момента. Короче говоря, у Гоббса Бог почти упразднен. Он не рискнул совсем упразднить Бога не только потому, что боялся за свое благополучие, – это был, в общем, храбрый рыцарь незримого ордена, – но и потому, что время еще не приспело. Впереди был еще деизм, лозунг Вольтера «нужно раздавить гадину», а главное – успехи естествознания, которые предстояло научиться растолковывать в желаемом духе, освоив искусство подчинения своей идеологии ученых и подавления время от времени вспыхивающих среди них бунтов. Необходимо было выработать разнообразные приемы маскировки, научиться лавировать, заманивать, запугивать и обещать, стать гибкими, найти ровно ту самую степень расплывчатости формулировок, которая позволяет, оставаясь в рамках идеологии, заставлять работать на себя любые факты. И это дает нам ответ на могущий возникнуть вопрос: почему все-таки Френсис Бэкон стал знаменем «революции, преобразившей жизнь на значительной части земного шара», а его более последовательные в своей идеологии предшественник и преемник остались как бы в тени? Это случилось потому, что они были слишком откровенны, поспешно открывали свои карты, выбалтывали конечную цель и этим отпугивали много людей, которых нужно было осторожно и постепенно привлекать на свою сторону. Из столь категоричных зародышей, какими были ученики Макиавелли и Гоббса, не смогла развиться жизнеспособная и адаптивная идеология, призванная завоевать мир. Она повела свое начало от неспецифического саженца, взлелеянного Бэконом, к которому оказалось возможным безболезненно привить росток, содержащийся в философии того, кто неоспоримо занимает одно из высших мест среди основателей естествознания, – Рене Декарта (1596–1650).
Картезианский метод, как мы уже отмечали, прямо противоположен методу Бэкона: Декарт невысоко ценит наблюдение и индукцию и надеется вывести всю истину из собственного разума, приняв минимальное количество самоочевидных аксиом («я мыслю, следовательно, я существую», «если к равным величинам прибавить равные, то получаемые при этом итоги будут равны между собой» и т. д.) и применяя чисто дедуктивный способ рассуждения. Декарт и Бэкон – две крайности; на деле никто не пользуется ни первым, ни вторым методом в чистом виде, беря что-то от обоих.
Однако при всей, казалось бы, полярности этих методов в них неожиданно открывается и нечто сходное: претензия на универсальность. Бэкон пишет: «Подобно тому, как обычная логика, которая распоряжается вещами посредством силлогизма, относится не только к естественным, но и ко всем наукам, так и наша логика, которая движется посредством индукции, охватывает все». Декарт, считая, что «уж лучше совсем не помышлять об отыскании каких бы то ни было истин, чем делать это без всякого метода», подчеркивает полноту и единственность своего метода. Надо только взять за аксиомы некоторые фундаментальные истины, непосредственно ясные для разума, «все же прочие мы можем познать не иначе, как путем выведения их». Нетрудно сообразить, к чему должен привести метод, обладающий всеобщностью: к созданию замкнутой философии, устраняющей необходимость задумываться над чем-то принципиальным и оставляющей возможность разве лишь детализировать основную идею, оставаясь в ее пределах. Декарт не скрывал этого. В его «Началах философии» есть параграф, озаглавленный так: «Нет ни одного явления природы, не вошедшего в то, что было объяснено в настоящем трактате». Но замкнутую философию и принято называть «системой». Таким образом, бэконианский и картезианский методы нацелены на создание системы.
Могут возразить, что это заветная мечта всякого мыслителя и что даже любой неученый человек стремится выработать замкнутую совокупность взглядов, обеспечивающую ему душевное равновесие. Действительно, такая потребность в каждом из нас имеется, к ней и апеллировали Бэкон и Декарт. Но в нас заложено и другое влечение: к мистическому познанию, к тайне, к приобщению к чему-то, что превосходит наше скромное разумение и, может быть, полностью откроется нам лишь после того, как окончится наше бренное существование здесь на земле, а пока лишь в редкие минуты нашего озарения или душевного подъема как бы намекает о своем таинственном присутствии около нас. Отрицать такое влечение – значит совершенно не знать людей. Эту сторону интуиции разума всегда учитывало христианское учение, да и любая другая религиозная космогония и этика, на ней было построено все «отрицательное богословие». Отлично знали об этой форме интуиции и авторы рассматриваемых нами методов, и именно перед ней они стремились захлопнуть дверь. Но если Бэкон делал это более или менее явно, то Декарт, похоже, не осознавал истинного смысла своей деятельности. В его собственной картине мира важное место занимает всемогущий и непознаваемый Бог, и Декарт даже дает развернутое доказательство его существования. Но свой метод Декарт как бы специально разработал для тех, кто отважился пойти дальше и создать идеологию, в которой уже не останется места Богу, неизбежно приводящему к «открытости». Он всемерно облегчил работу этим своим преемникам, выдвинув картину «дуализма» – независимости духовных и материальных явлений, их параллельности и несмешиваемости. Приняв ее, можно было отслоить материальную компоненту мира от духовной и изучать ее совершенно самостоятельно – так, как бы ничего кроме нее не существовало. Декарт не просто начертал программу такого замкнутого в себе изучения материи, но создал аппарат, значение которого для реализации такой программы колоссально. Мы, конечно, имеем в виду аналитическую геометрию, открывшую дорогу математизации естествознания. Теперь мы знаем, какую роль сыграла она в успехах наук о материи; в наше время в математизации знания даже видят характернейшую черту всей современной цивилизации. Однако математизация была лишь частью более обширного проекта, отражающего дух наступающей эпохи: проекта алгоритмизации знания, выработки таких средств, которые позволяли бы, действуя по раз навсегда установленным правилам, получить всю истину о мире. Бэкон претендовал на то, что таким средством является метод индукции; Декарт считал, что роль универсального механизма получения истин успешнее сыграет дедуктивный метод. Но разработка и того и другого метода вдохновлялась одним и тем же глубинным стремлением сделать процесс познания механическим, не требующим от нашего мышления «таинственных фокусов», как говорил об этом значительно позже Давид Гильберт.