Мысли сумасшедшего
Шрифт:
Они вряд ли поняли, почему я, только что решительно заявивший, что не поеду в "боксе", вдруг молча полез в него, без какого бы то ни было вмешательства с их стороны. Для них это полная неожиданность. Они не сомневались, что я, затевая скандал, хочу привлечь внимание окружающих. И это был бы с моей стороны разумный, справедливый шаг. Но я вовремя вспомнил, что меня, вполне вероятно, везут в Институт им. Сербского. А там скорее всего заинтересованы в получении поводов для признания меня психически невменяемым. Скандал на аэродроме вполне может послужить таким поводом. Я решил такого повода не давать.
Поездка была до крайности мучительной. К неудобному положению и холоду, о чем я уже говорил, добавились выхлопные газы, которые каким-то образом пробивались в мой "бокс". В результате я прибыл в Лефортовскую тюрьму в полубессознательном
После завтрака снова сборы, сдача казенного, ведут из камеры, обыск. Зачем все это, - никто не говорит. Но по тому, как смотрят на меня надзиратели, твердо решаю: "Сербский". Сомнение внес начальник тюрьмы полковник Петренко, который изволил лично проводить меня. На вопрос "Куда меня отправляете?" он без запинки ответил: "В прокуратуру. Там хотят с вами поговорить. И я от души желаю, чтобы вы сюда не вернулись"... "Вы меня поняли?" - спросил он, когда я уже садился в "воронок". Я ничего не ответил, но в голове мелькнула радостная мысль: "Неужели прекращено дело?"
Но мысль эта продержалась недолго. Несмотря на то, что путь наш был виден мне только позади машины и в чрезвычайно узком секторе, я, хорошо зная Москву, быстро обнаружил, что направляемся не в сторону прокуратуры. Когда же промелькнули площади Маяковского, Восстания, Смоленка, сомнений не осталось "Сербский".
В этом для меня, собственно, ничего нового не было. Я давно потерял веру в разум творцов произвола. Поэтому я и не надеялся на прекращение дела. Знал я и то, что любой преступник боится гласности. А суд - гласность. Значит, и на суд меня не пустят. Значит, остается одно - признать меня сумасшедшим. В Ташкенте с этим произошла ошибка. Березовский, - самовлюбленный кретин, - всерьез поверил, что сможет создать дело против меня. Поэтому он не мог понять всё значение психиатрической экспертизы и не озаботился подбором такого ее состава, который обеспечивал бы безотказное признание меня невменяемым. В результате создалось положение, потребовавшее вмешательства Москвы.
Я ждал этого вмешательства с тех пор, как прочитал заключение ташкентской психэкспертизы (18/VII). Убеждало меня в этом и поведение Березовского. Видимо, получив нагоняй от начальства, он скис после экспертизы и утратил всякий интерес к моему делу. Поэтому я все время ждал второй экспертизы и знал, что на этот раз рисковать не станут и направят меня в то учреждение, которое для этого и существует, чтобы превращать неугодных КГБ людей, которые преступлений не совершали и являются психически нормальными, в "опасных для общества невменяемых". Подчеркиваю: я знал это. Но кто не надеется где-то в тайниках души на лучший исход! Для меня лучшим исходом был бы суд или прекращение дела. Слова начальника Лефортовской тюрьмы пробудили надежду на последнее. Очень быстро я понял, что сказанное им - ложь. При этом ложь подлая, направленная на то, чтобы созданием временной иллюзии сделать реальность еще более тяжелой.
Естественно поэтому, я выходил из машины озлобленным на тюремщиков всех рангов и специальностей и отказался разговаривать и с майором, возглавляющим лефортовский караул, и с дежурным офицером охраны института, и с принимавшим меня врачом Майей Михайловной. Так началась моя вторая экспедиция в Институт им. Сербского. Ничего хорошего я от нее не ожидал. И первые шаги показали, что самые худшие мои опасения имеют под собой основание.
Меня, что называется "с ходу", загнали в одиночку, закрыли на замок и к двери приставили специальную охрану, которая не пропускала сюда никого из "политиков". Чтобы суть сказанного могли понять и те, кто никогда не был в отделении, где оказался я (в 4-ом), мне придется дать краткое описание планировки отделения.
Если входить в 4 отделение с лестничной клетки, ведущей к прогулочным дворикам, то вы окажетесь в одном из торцов широкого длинного коридора, упирающегося вторым торцом в дверь комнаты дежурной сестры. Из этой комнаты есть и второй выход - к кабинетам врачей и на другую лестничную клетку. По обеим сторонам коридора - палаты уголовников, или, как их здесь называют, "бытовиков", процедурная, ванная, уборная. Последняя дверь слева, - в самом конце коридора, - ведет в отсек для политических, т. е. обвиняемых по статьям
Все это, естественно, не могло не насторожить. Но я твердо решил не давать поводов для психиатрических прицепок и вел себя спокойно. Однако на каждом обходе задавал вопрос: долго ли меня еще будут держать в строгой изоляции, и чем таковая вызвана? Ответы приводить не буду. Они совершенно несуразные и лживее один другого. Не скрывал, что не верю сказанному, но и не спорил. Обычно я спокойно говорил: "Ну и считайте, что я поверил". На восьмой день мою палату, наконец, открыли; что к этому понудило - сказать трудно. Или не получили от изоляции результатов, на которые рассчитывали, или уже нечем было объяснить особенность моего положения и, в частности, тот факт что я оказался лишенным прогулок, или же были получены новые указания по режиму моего содержания. Так или иначе, но я, наконец, смог познакомиться с политиками. Правда, поговорить с ними пока не было никакой возможности. Санитарки, видимо, специально проинструктированные, настойчиво мешали нашему общению. Когда же я, наконец, смог познакомиться с этими людьми поосновательнее, то понял, что контингент подобрали специально для меня. Кстати, заканчивалась эта операция в дни моей изоляции. Подобрали, видимо, с таким расчетом, чтобы впоследствии можно было сказать: "Вот видели, кто выступает против нынешних порядков?" Но это - тема особая. Если судьба сохранит меня, надеюсь рассказать о тех, с кем я столкнулся в этот период. И полагаю, что выводы из этих рассказов, будут диаметрально противоположные тем, которых хотели добиться, подобрав такой контингент.
За время моего пребывания в изоляции никаких медицинских обследований не было, если не считать обычных анализов крови и мочи. Правда, один раз пригласила меня на беседу Майя Михайловна. Но беседы не получилось. Все закончилось моим заявлением о том, что я не желаю, чтобы мои ответы на вопросы врача излагались в его вольной записи. "Я могу вести любую беседу, - сказал я, - но лишь с тем условием, что содержание моих ответов будет записано мной лично". В необходимости этого меня убедил прошлый опыт.
Наблюдавшая за мной в 1964 году врач - Маргарита Феликсовна - записывала мои ответы невероятно извращенно. И делала это не только потому, что ей страшно хотелось представить меня невменяемым, но и в виду своей полной политической неграмотности и обывательской психологии. Последнее, пожалуй, было самым главным, что мешало ей понять меня правильно. Был, например, с ее стороны такой вопрос: "Петр Григорьевич, вы получали в академии около 800 рублей. Что же вас толкнуло на ваши антигосударственные действия? Чего вам не хватало?" Я взглянул на нее и понял, что любой ответ бесполезен, что для нее человек, идущий на материальные жертвы, невменяем, какими бы высокими побуждениями он ни руководствовался при этом. Поэтому я ответил кратко:
– Вам этого не понять. Мне дышать было нечем.
– И надо было видеть, как радостно блеснули ее глаза, как быстро чиркнула она в блокноте мой ответ, вероятно, свидетельствующий, по ее мнению, о том, что перед ней - сумасшедший маньяк.
Так было в 1964 году. И поскольку у меня не имелось оснований рассчитывать на то, что за истекшие годы в политическом и моральном облике психиатров Института им. Сербского произошли изменения к лучшему, я счел за благо для себя не давать им права производить вольную запись моих ответов на их вопросы.