На будущий год в Москве
Шрифт:
Лёка на негнущихся ногах вошел в вагон и, словно мертвый, упал на деревянное сиденье рядом с сыном.
Тук-тук… тук-тук… Сердце об гортань – или колеса об рельсы?
Граница осталась позади. Электричка шла по России.
– Папа, – тихо сказал Лэй. – А мы к бабе Люсе-то попадем?
Лёка молча обнял сына за плечи.
Никого, кроме них, не было в последнем вагоне последней в этот день электрички прямого сообщения Тверь – Москва. И оттого возникало странное чувство потерянности: снаружи глухая тьма без конца и края, где, лишь подплескивая прогорклого масла в палящий душу ледяной
Лёка думал о пограничнике. И впрямь ли жуткий, колдовской удар Соляка не нанес ему серьезного вреда; не простудился ли он, пока лежал на холодном асфальте (а если в Твери уж и дождь пошел? тучи-то ползли с севера); не слишком ли жестоко накажут его по дисциплинарной части за то, что он их упустил… Некоторое время он ни о чем ином думать не мог – так было совестно перед мальчуганом.
Лэй думал о том, что таких обалденных каникул у него, верно, в жизни больше не будет, даже если папа как бы и останется. Поездка вышла конкретно угарная. А все еще только начинается.
Он и не заметил, когда даже в мыслях перестал называть Лёку папашкой.
Гнат с отстраненным удивлением вспоминал, что началось все с желания выследить старца и сдать его на блюдечке Сане – но это было уже так давно…
Я буду тот жандарм, думал он, который защищает людей от произвола, а не тот, который защищает произвол от людей. Не знаю, думал он, как там в их хваленой Америке… не знаю, как где. Это будет здесь.
Обиванкин думал о том, как рассказать. Не находилось убедительных слов. С чего ни начни – все вырождалось в какой-то сугубо специальный отчет перед вышестоящими инстанциями; а этому стилю сейчас не было места. Особенно тут, в бегущей по рельсам прямоугольной и мрачной, как гроб, пустоте.
– Прежде всего, – сказал он наконец, глядя на одного Лёку, – я хотел бы извиниться перед всеми и, главным образом, перед вами, любезный Алексей Анатольевич, за свое несколько… неадекватное поведение. Я, поймите, никогда не бывал в столь экстремальных ситуациях… и несколько растерялся. Простите старика.
Он умолк. Те слова или не те? Не надо было говорить «любезный», мучительно понял он. Точно барин с прислугой. Проклятая академическая привычка… совершенно иной словарный запас…
– Честно говоря, – ответил Лёка и чуть улыбнулся Обиванкину, – я в такой передряге тоже впервые.
Обиванкин облегченно вздохнул. На сердце стало теплее.
– Алексей Анатольевич, – сказал он с предельно доступной ему предупредительностью. Покосился на безучастно сидевшего рядом Гната. – Как вы полагаете? Мы можем верить… э-э… уважаемому господину Соляку?
На лице Гната не дрогнул ни один мускул.
Лёка куснул губу.
– Честно говоря, – ответил он, – я и вам-то теперь верить не могу.
Обиванкин тяжко вздохнул.
– Я вас понимаю, – сказал он.
– Пока вы не объясните, что вы затеяли, я…
– Именно это я и намерен сделать. С моей стороны было, видимо, бестактно… и бессовестно… использовать вас, ничего не рассказав.
– Видимо, – коротко согласился Лёка.
– Именно поэтому я и интересуюсь вашим мнением относительно нашего нового спутника.
– Может, мне отойти в тот конец? – осведомился Гнат.
– Не надо, – сказал Лёка. – Что за глупости, Гнат. Мы нынче все в одной лодке.
– Более, чем вы думаете, – сказал Гнат. – И это, кстати сказать, большая удача, что мы прыгнули не в тот поезд. И в нашем пассажирском нас наверняка уже ищут, и в Клину будут ждать, потому что пацан наверняка запомнил, что у вас подорожная до Клина…
– А в Москве не будут? – спросил Лёка.
– Если ума не хватит – не будут, – ответил Гнат.
– Ну, с умом у нас последние годы негусто, – сказал Лёка и невесело усмехнулся. – Так что есть надежда. Меня другое беспокоит: как мы будем обратно выбираться?
– Об этом не беспокойтесь, Алексей Анатольевич, – поспешно сказал Обиванкин. – Вот с этим как раз не будет проблем. И молодого человека я могу успокоить: вы обязательно попадете к бабе Люсе, и даже быстрее, быть может, чем попали бы обычными видами транспорта. А уж с каким триумфом!
Ни Лёка, ни Гнат, ни Лэй не нашлись, что ответить. Некоторое время слышен был лишь стук колес да заунывный скрежет катающейся двери.
– Так вот, – проговорил Обиванкин, словно начиная лекцию. – Должен прежде всего сразу оговориться: я очень рад тому, что мы продолжаем и дальше ехать вместе. То, что я хотел совершить в одиночку, мне в одиночку явно не совершить. Я это уже чувствую. Не исключено, и уважаемого господина Соляка судьба нам послала не зря. Наша поездка, не побоюсь этих слов, может иметь самое большое и непосредственно значение для восстановления величия России. Именно ввиду этого я и позволил себе некоторую бестактность в отношении… – Он запнулся, а потом выразительно посмотрел на Лёку.
Так, подумал Гнат. Допрыгался. Вот только восстанавливать величие России мне и не хватало. Всю жизнь мечтал.
– Давайте покурим, – предложил он. – Кроме нас в вагоне нету никого, а хочется смертельно. Если подрастающее поколение не будет против…
Одна, подумал он, надежда: что старец – псих.
На то похоже.
– Да я бы и сам, – нерешительным басом сказал Лэй. – А, пап?
– Убью, – ответил Лёка. Он тоже помирал без курева. Кинул взгляд на удрученно отвернувшегося сына. – Ладно, – не выдержал он. – Но с завтрашнего дня бросаем оба.
– Исессино, – с лихой готовностью согласился Лэй, обрадованный таким уважением до глубины души.
Странное, поразительное то было чувство: делиться сигаретами и давать огня тому, кому буквально вчера еще давал соску… буквально вчера вот к этим самым губам, которые тогда были с обидой сложены сковородником, а теперь из них торчит задымившаяся отрава, подносил ложку с супчиком и ласково уговаривал: за маму… за папу…
Нет. Отвратительное зрелище. Завтра бросим.
– Итак, – сказал Обиванкин. – В моей сумке… – Он осекся. Нет, не с того надо начать, подумал он. Главное, чтобы они сначала поверили. – Начну с истории, – поправился он.