На глухарей
Шрифт:
Александр Куприн
На глухарей
Очерк
Я не могу себе представить, какие ощущения в мире могут сравниться с тем, что испытываешь на глухарной охоте. В ней так много неожиданного, волнующего, таинственного, трудного и прелестного, что этих впечатлений не забудешь никогда в жизни.
Просыпаешься среди темной, безлунной, мартовской ночи и сначала никак не можешь сообразить, где ты находишься. Лежишь на земляном полу подле целой груды раскаленных головешек, по которым то и дело трепетно пробегают последние огненные языки. Бревенчатые стены и низкий бревенчатый потолок больше чем на палец покрыты черной, висящей, как бахрома, сажей. Пространство в половину кубической сажени. Вместо двери - узкое отверстие, сквозь которое глядит ночь, еще более темная, чем эти закоптелые стены.
Но отчаянный храп человека, лежащего по другую сторону костра, живо возвращает
Вспоминается весь вчерашний день: ранний торопливый выезд и узкая лесная дорожка, вьющаяся самыми неожиданными зигзагами между деревьев, дорожка, по которой умеют пробираться только привычные, крошечные, но сердитые и бойкие полесские лошаденки. Целый день мы то пробирались среди сугробов рыхлого, грязного снега, то вязли в густой грязи, то тряслись и подпрыгивали вместе с телегой по узловатым корневищам, пересекающим дорогу, то на песчаных, уже обсохших пригорках сходили на землю и криками ободряли усталых, потемневших от поту лошадей, то переправлялись мимо снесенных половодьем мостов через неглубокие, но широкие и быстрые, коричневые от грязи, лесные ручьи... Наконец около одной сторожки дорога совсем прекратилась, и мы добрались до угольницы пешком, средь быстро падавших на землю сумерек, по едва заметным тропинкам, злые, голодные, поминутно сбиваясь с дороги и не доверяя друг другу...
Неподвижный, устремленный на меня взгляд заставляет меня обернуться. Мой спутник уже не спит. Он спокойно смотрит на меня сонными, ничего не выражающими глазами и усиленно посасывает потухшую короткую трубку. Увидев, что я уже бодрствую, он языком передвигает трубку в угол рта и произносит глухо:
– Эге!.. Не спите, паныч? А я целую ночь не сплю. Все вас стерегу.
– То-то ты храпел так.
– Ну-ну!.. Я одним ухом сплю, а другим все слушаю... Я хитрый... А ну-ка, паныч, который теперь час будет?
Я смотрю на часы.
– Час без четверти... Может быть, собираться?
Трофим вяло глядит на потухающие уголья, задумчиво чешет затылок, сдвинув шапку совсем на глаза, потом чешет поясницу.
– А что ж!
– вдруг восклицает он с неожиданным приливом энергии. Собираться так собираться. Лучше пойдем себе помаленьку, не будем торопиться...
Сборы наши не занимают много времени. Я стягиваю потуже вокруг талии патронташный ремень и выпрастываю из-под него кверху бока свитки, чтобы дать больше свободы рукам, сильно встряхиваюсь всем телом, чтобы убедиться, что ничто на мне не бренчит и не болтается, натягиваю кожаные бахилы [род толстого кожаного чулка; бахилы выделываются из цельного куска кожи и потому совершенно не пропускают воды] и крепко обвязываю их повыше колен вокруг ног, а тем временем Трофим дает мне последние наставления, и хотя я их слышал, по крайней мере, раз десять, я слушаю еще раз со вниманием и новым любопытством.
Трофим Щербатый - казенный лесник, благосклонному вниманию которого меня рекомендовал лесничий - мой родственник, а его непосредственный начальник. Трофим беспечен, груб, немного хвастун и лентяй и втихомолку торгует казенной дичью. Это его отрицательные качества. Но зато он смел, знает лес не хуже любого зверя, прекрасный стрелок и неутомимый охотник. Ко мне он относится покровительственно.
– Сначала глухарь с опаской играет, - наставительно говорит Трофим. Чок! и замолчал. Сидит себе на суку и во все стороны слушает. Потом опять: чок, чок!
– и опять тихо. Уже тут, спаси вас господи, паныч, поворохнуться или сучком треснуть - только и услышите, как он крыльями по всему лесу захлопает. Потому что его хоть и называют - глухарь, а нет в целом свете такой чуткой птахи, как он... Потом вдруг как зашипит! Вот тут-то вы уж что есть духу скачите вперед. Изо всей силы... Прыгнули раз с пять - и стой! И - ни мур-мур. Даже не пять, а хоть четыре аль бы три сначала. И уж сто-ой... опять жди песни. Тут он вскорости опять заиграет: чок-чок... чок-чок... чок-чок... и опять зашипел. Вы опять вперед и опять стой ожидай песню. Иной глухарь как разойдется, так без передышки песен тридцать сыграет, а вы только знайте себе, скакайте вперед и больше ничего. А потом вдруг замолчит и а-ни-ни, как отрезал. Полчаса, подлец, будет прислушиваться. Ну, уж тут ничего не сделаешь: как стал, так и стой. Ждите. Другой раз в багне [вязком болоте] по пояс загругнешь,
Мы подымаемся по трем земляным ступенькам, вылезаем сквозь узкое отверстие, боком, из угольницы и сразу попадаем в такую глубокую темень, что кажется, будто нас внезапно окунули в какую-то гигантскую чернильницу. Я остановился вновь в нерешительности, почти в страхе. Чтобы обмануть себя, я нарочно на несколько секунд закрываю глаза и потом быстро раскрываю их. Нет!
– ночь по-прежнему черна и непроницаема до жуткости. Я подымаю голову вверх. Но на небе нет ни одной звезды, и у меня вдруг мелькает мистическая, тревожная мысль: неужели все живущее осуждено погрузиться после смерти в такой же непобедимый, вечный, ужасный мрак?
– Ну, что же вы, паныч? Идите за мной, - слышу я где-то впереди себя глухой голос Щербатого.
И я иду, прислушиваясь к его шагам, боязливо простирая перед собой руки и осторожно ощупывая ногами почву. Меня ни на секунду не покидает ожидание, что вот-вот я наткнусь лицом на острый сучок, и от этого ожидания я испытываю в глазах странную, тупую боль, точно кто-то сильно давит на них изнутри.
Мы идем без дороги, прямиком. Ноги по колено без всякого усилия входят в жидкий, как кашица, зернистый, холодный снег, под которым при каждом шаге громко хлюпает вода. То мы идем по сплошной грязи, с трудом вытаскивая из нее ноги, иногда взбираемся на сухие и твердые пригорки, иногда шагаем по мшистым кочкам, подающимся мягко и упруго вниз, когда на них ступаешь. Но где мы? Куда мы идем?
– я не знаю. Я с первых же шагов перестал ориентироваться, и теперь наше шествие представляется мне чем-то нелепым, тяжелым и фантастическим, как кошмар. Порою ветки каких-то деревьев хлещут меня по лицу и цепляются, точно невидимые длинные руки, за мои плечи. Порою прямо передо мной, в аршине от моего лица, вдруг вырастает черный толстый ствол дерева. Я останавливаюсь, отшатываюсь в испуге и протягиваю вперед руки... но пальцы мои встречают все тот же непроницаемый для глаз, пропитанный тьмою воздух.
– Идите, идите, паныч, - ободряет меня Щербатый.
– Тут недалеко... всего полторы версты... Можно бы было... О, черт!..
Я слышу, как он падает куда-то вниз, ломая сухой валежник, и как потом его тело с размаху бултыхает в воду. Мной овладевает дикий, эгоистический страх и какая-то растерянная, беспомощная, тоскливая озлобленность. Мне кажется, что, если я сделаю еще хоть один шаг среди этой грозной темноты, я тоже полечу в глубокую, холодную и грязную трясину.
– В яму угодил!
– говорит откуда-то снизу Щербатый, и я слышу, как он, вылезая, отфыркивается и топчется ногами по грязи.
– Держитесь левее, паныч, левее... Идите на меня... вот так... И как это я в нее так ловко нацелился? Ведь, кажись, добре знаю. В эту самую яму в позапрошлом году лось попал, весною. Так и подох в ней, не мог выкарабкаться.
Его спокойствие передается и мне, и опять я бреду, ощупывая, как слепец, руками воздух и прислушиваясь к шагам лесника.
– Много ли осталось, Трофим?
– Осталось? Да еще с версту будет. Нет, не будет с версту... Меньше... Будет еще с три четверти.
Чтобы обмануть свое нетерпение, я начинаю считать шаги. "Отсчитаю хоть пятьсот шагов, - думаю я, - тогда уж самые пустяки останутся". И я уже успеваю насчитать более двухсот, как вдруг наталкиваюсь на спину остановившегося Щербатого.
– Чего ты стал, Трофим?
– Тут полегче надо, паныч. Будем речонку переходить.
Я слышу, как быстротекущая вода бурлит и плещется вокруг Трофимовых сапог, и тотчас же чувствую, что и я сам постепенно вхожу в воду, которая упруго и яростно бьется о мои ноги. Разлившаяся лесная речонка неглубока, но она так стремительно несется вниз по крутому косогору, что я принужден волочить ноги по дну из опасения быть сбитым течением. По временам я попадаю на более глубокие места и каждый раз, внезапно погружаясь в них, чувствую, как у меня от испуга дыхание пересекается быстрым и коротким вздохом. Мне немного жутко, потому что самой воды я в темноте не вижу, но со всех сторон, далеко вокруг себя, я слышу ее торопливое журчанье, таинственные всплески и гневный ропот...