На горах. Книга Вторая
Шрифт:
— Что было, то былью поросло, благодетель. Говорю тебе, стала она совсем другой человек.
Не очень-то доверял словам Таисеи Семен Петрович и знакомым путем пошел к кельям Манефы. И путь не тот был, как прежде. Тогда по зеленой луговине пролегала узенькая тропинка и вела от одной к другой, а теперь была едва проходимая дорожка, с обеих сторон занесенная высокими снежными сугробами чуть не в рост человека. Отряхиваясь от снега, налипшего на сапоги и самое платье, пошел саратовец на крыльцо Манефы и вдруг увидал, что пред ним по сеням идет с какою-то посудой Марьюшка.
— Тебя откуда принесло,
— Из города Саратова, голубушка ты моя Марьюшка, Ермолай Васильевич прислал с подаянием. Ну здравствуй, моя дорогая. Что отворачиваешься? Поздороваемся по-прежнему, обними покрепче, поцелуй горячей, — начал было Семен Петрович, но Марьюшка руками на него замахала.
— Тише, — сказала она, — тише, услышит матушка, беда будет мне, да и тебе неладно. Нынче у нас такие строгости пошли, что и рассказать нельзя, слова громко не смей сказать, улыбнуться не смей, как раз матушка на поклоны поставит. Ты ступай покамест вот в эту келью, обожди там, пока она позовет тебя. Обожди, не поскучай, такие уж ноне порядки.
— И все эти строгости завела Фленушка? А я было совсем иного чаял. Помнишь?
— Молчи, — сказала Марьюшка и, затворивши дверь кельи, скрылась в переходах игуменской стаи.
Долго взад и вперед ходил по келье Семен Петрович. Это была та самая келья, где в прежнее время жила Фленушка. Сколько проказ тут бывало, сколько хохота и веселья, а теперь все стало могилой, с самих стен, казалось, веяло какою-то скукой. Порядочно-таки прошло времени, как вошла в келью молодая, пригожая, но угрюмая и сумрачная белица. Ее никогда не видывал саратовец, бывая прежде в Комарове.
Мать Филагрия сидела за столом, когда вошел Семен Петрович, и внимательно перебирала письма и другие бумаги. Положив уставной начал, низко поклонился он матери игуменье. Тут только взглянула на него Филагрия и поспешно опустила на глаза флеровую наметку.
— Какими это судьбами не в урочное время пожаловал к нашему убожеству? — тихо промолвила мать Филагрия. — В прежние годы летом всегда приезжал, а теперь, вдруг перед масленицей. Уж здоровы ли все, Ермолай Васильич и домашние его?
— Слава богу, и Ермолай Васильич и все его домашние здравствуют и вам кланяться наказывали, — отвечал Семен Петрович. — А так как довелось мне по хозяйскому делу в Москву ехать, так Ермолай Васильич и заблагорассудил, чтоб я теперь же заехал к вам в Комаров с ежегодным подаянием, какое каждый раз от него посылается.
— Спаси господи и помилуй своими богатыми милостями благодетеля нашего Ермолая и всех присных его, — встав с места и кладя малый начал, величаво сказала Филагрия. — Клавдюша! — кликнула она незнакомую Семену Петровичу послушницу, что у новой игуменьи в ключах ходила.
Неслышными шагами вошла та и смиренно стала у притолки.
— Поставь, Клавдеюшка, самовар да сбери нам чайку поскорее, — сказала мать Филагрия. — Да закусочек поставь закусить, водочки, мадерцы, еще что там есть.
— Слушаю, матушка, — с низким поклоном ответила послушница и торопливо вышла вон из кельи.
— Что матушка Манефа, как ее спасение? — спросил, немножко помолчав, Семен Петрович.
— Что матушка Манефа? Стара, дряхла, но духом бодра, плотью же немощна, —
— Как же, привез, матушка, — отвечал саратовский приказчик. — Только Ермолай Васильич наказывал отдать из рук в руки матушке Манефе. Должно быть, не знает о перемене у вас в обители.
— Матушка Манефа ни в какие дела теперь не вступает, все дела по обителям мне препоручила, — сказала мать Филагрия. — Теперь она здесь, в Комарове, приехала сюда на короткое время, а живет больше в городе, в тех кельях, что накупила на случай выгонки. Целая обитель у нее там, а я здешними делами заправляю, насколько подает господь силы и крепости. Отдайте мне, это все одно и то же. И прежде ведь матушка Манефа принимала, а расписки всем я писала. Ермолаю Васильичу рука моя известна.
— А матушку Манефу можно видеть? — спросил Семен Петрович.
— Никак нельзя, — отвечала Филагрия. — Еле бродит, вряд ли до весны дотянет.
Семен Петрович передал письмо и деньги матери Филагрии. Та, прочитавши письмо, молча и низко поклонилась, потом сосчитала деньги и написала расписку.
— Долго ли здесь прогостишь? — спросила она его.
— Гостить долго мне не приходится, — ответил Семен Петрович. — В Москву спешу по хозяйским делам. Завтра бы утром, пожалуй, и выехал.
— А здесь-то у кого пристал? — спросила Филагрия.
— Да все на старом насиженном месте, у матушки Таисеи в обители, — сказал Семен Петрович.
— Напрасно, не советовала бы я, — молвила на то мать Филагрия. — И Таисея напрасно приняла тебя. Время теперь опасное, хоть до лета, по письмам наших петербургских благодетелей, ничего и не предвидится, а все-таки на грех могут нагрянуть. И вдруг в женской обители постороннего мужчину найдут. И, бог знает, что из этого выведут. Ноне сторонние, что в Комаров приезжают, у иконника, у Ермилы Матвеича, пристают. Вот бы тебе там и остановиться, а ты по-прежнему прямо в святую обитель. И Таисея-то дура набитая, что пустила тебя… Ну на один-от день еще, пожалуй, ничего, авось бог милостив, а ежели дольше останешься в Комарове, к Ермилу Матвеичу переходи, там дело безопаснее.
Под это слово послушница Клавдеюшка внесла самовар и принялась уставлять стол чайным прибором, а другой разными закусками и напитками.
— Подкрепитесь-ка наперед водочкой либо винцом каким-нибудь, а после того и за чаек примемся, — молвила мать Филагрия.
Семен Петрович не заставил долго просить себя, выпил и закусил.
За самоваром мать Филагрия продолжала рассказ свой о тяжести обительских хлопот, что так неожиданно легли на ее плечи, жаловалась на судьбу, но обо всем говорила строго, с невозмутимым спокойствием.