На обратном пути (Возвращение)(др.перевод)
Шрифт:
Нам не терпится, однако сначала мы робеем, просто не решаемся, поскольку на фронте разучились иметь с ними дело, но потом Фердинанд Козоле приглашает одну на вальс – здоровую, как гренадер, с мощным бруствером, на который так удобно опираться. Остальные следуют его примеру.
Сладкое тяжелое вино приятно поет в голове, девушки щебечут, музыка играет, а мы в углу сидим вокруг Адольфа Бетке.
– Дети мои, – говорит он, – завтра или послезавтра мы дома. О, дети мои, моя жена… вот уже десять месяцев…
Я наклоняюсь к Валентину Лаэру, который невозмутимо, уверенно
Юппу досталась самая толстая дама. Он танцует с ней, превратившись в вопросительный знак. Лапища легла на мощный круп и играет на нем, как на пианино. Влажными губами девушка смеется ему прямо в лицо, и он все заметнее оживляется. В конце концов Юпп подтанцовывает с ней к выходу и исчезает во дворе.
Через несколько минут я выхожу на улицу поискать укромный уголок, но там уже потный офицер с девушкой. Я брожу по саду и только собираюсь заняться делом, как сзади раздается грохот. Я оборачиваюсь и вижу на земле Юппа с толстушкой. Они свалились с садового стола. Заметив меня, толстушка хихикает и высовывает язык. Юпп шипит. Я торопливо удаляюсь в кусты и тут же наступаю кому-то на руку. Треклятая ночь.
– Ты что, болван, не видишь? – раздается густой бас.
– Откуда мне знать, осел, что ты тут разлегся? – огрызаюсь я и наконец нахожу спокойный уголок.
Пока я оправляюсь, меня овевает прохладный ветерок, это приятно после чада пивной. Темные фронтоны домов, листва, тишина, мирное журчание. Ко мне подходит и становится рядом Альберт. Светит луна. Струя будто из серебра.
– Господи, Эрнст, это надо же! – говорит Альберт.
Я киваю. Мы еще какое-то время стоим в лунном свете.
– Что все это дерьмо закончилось, а, Альберт?
– Да, черт подери…
Позади раздается треск. Девушки в кустах ликующе вскрикивают, тут же зажимая ладошкой рот. Эта ночь, как гроза, заряжена лихорадочным огнем бьющих через край жизней, буйно и стремительно загорающихся друг от друга при малейшем соприкосновении.
В саду кто-то стонет. В ответ хихиканье. С сеновала спускаются тени. Двое стоят на приставной лестнице. Мужчина как безумный вжимает голову в женские юбки и что-то бормочет. Она хрипло смеется, как будто ершиком проходится по нервам. За воротник затекает мелкий дождик. Как все это рядом – вчера и сегодня, смерть и жизнь.
Из темного сада выходит Тьяден. Он весь взмок, но лицо сияет.
– Ребята, теперь я опять знаю, что мы живы, – говорит он, застегиваясь.
Обойдя пивную, мы видим Вилли Хомайера. Он развел на поле большой костер из травы, бросил туда несколько злодейски добытых картофелин и теперь мирно, мечтательно сидит и ждет, пока они испекутся. Справа от него отбивные из американских консервных банок, рядом с мясом бдительный Вольф.
Мерцающий огонь медью отсвечивает в рыжих волосах Вилли. С луга тянется туман. Блестят звезды. Мы подсаживаемся к нему и достаем из огня картофелины. Кожура сгорела дотла, но нутро золотисто-желтое и пахнет. Мы хватаем
Какая вкусная картошка! Мир, что ли, вернулся на круги своя? Где мы? Может, снова мальчишками сидим на поле у Торлокстена, после того как целый день выбирали из сильно пахнущей земли картошку, а за нами девочки в синих полинялых юбках и с корзинками? Печеная картошка детства! Белый дым тянется над полем, потрескивает костер, больше ни звука, это последняя картошка, остальное уже убрано, только земля, ясный воздух, горький, белый, любимый дым, последняя осень. Горький дым, горький запах осени, печеная картошка юности – дым пластается, стелется, его утягивает, лица ребят, мы в пути, войне конец, все чудесным образом сливается воедино – снова печеная картошка, и осень, и жизнь.
– Господи, Вилли, Вилли…
– Недурственно, да? – спрашивает он, поднимая глаза и еле удерживая в руках мясо и картошку.
Ах, дурья твоя башка, да я совсем о другом.
Огонь догорел. Вилли вытирает руки о штаны и складывает нож. В деревне лают собаки. В остальном полная тишина. Никаких гранат. Никакого грохочущего транспорта с боеприпасами. Даже осторожного шуршания санитарных машин, и того нет. Ночь, в которую умрет намного меньше людей, чем в любую за последние четыре года.
Мы возвращаемся в пивную. Там уже намного тише. Валентин снял мундир и пару раз встал на руки. Девушки хлопают в ладоши, но мрачный Валентин с досадой говорит Козоле:
– Я ведь когда-то был неплохим акробатом, Фердинанд. А это не годится даже для ярмарки. Все повыбило из костей. Валентин на трапеции – какой был номер! А сейчас у меня ревматизм…
– Да ты радуйся, что кости целы! – восклицает Козоле, стукнув рукой по столу. – Музыку, Вилли!
Хомайер охотно возвращается к своим ударным и бунчуку. Атмосфера оживляется. Я спрашиваю у Юппа, как было с толстушкой. Он пренебрежительно отмахивается.
– Да ты что! – оторопев, говорю я, – как у тебя все быстро.
Он кривится.
– Думаю, она в меня влюбилась, понимаешь? Конечно, денег эта потаскуха потом от меня потребовала. И при этом я так трахнулся коленом об этот чертов стол, что еле хожу.
Людвиг Брайер сидит тихий, бледный. Вообще-то ему давно пора спать, но он не хочет. Рука заживает хорошо, и понос несколько ослаб. Но он как-то ушел в себя.
– Людвиг, – многозначительно говорит Тьяден, – тебе бы тоже в сад. Помогает ото всего…
Людвиг качает головой и вдруг страшно бледнеет. Я подсаживаюсь к нему и спрашиваю:
– Ты что, совсем не рад, что скоро будешь дома?
Он встает и уходит. Я перестаю его понимать. Чуть позже я обнаруживаю его на улице. Он совсем один. Я больше ни о чем не спрашиваю. Мы молча идем обратно и в дверях сталкиваемся с Леддерхозе, который как раз удаляется с толстушкой. Юпп ухмыляется:
– Вот он сейчас удивится.
– Ну-у, удивиться-то придется ей, – говорит Вилли. – Или ты думаешь, что Артур выложит хоть пфенниг?