На пароходе
Шрифт:
Против пристани в широкое чело двухэтажного дома воткнут фонарь, вздрагивая, горит за грязными стеклами бескровный, тусклый огонь, и по длинной полосе изогнутой вывески ползают желтые крупные буквы: "Трактир с", дальше буквы не видны.
Еще в двух-трех местах сонного города зажжены фонари, пятна мутного света стоят в воздухе,- освещая углы крыш, серые деревья и окно, нарисованное белой краской на глухой стене.
Смотреть на всё это грустно.
Пароход шипит, возится, трется о борт пристани, скрипит дерево, вздыхает вода, кто-то свирепо орет:
– Дьявол! Кранцы, - кранец на корму, чтоб те разорвало...
–
– Ну, дак как же, поди, кричал он? Торопливо и невнятно, причмокивая, заикаясь, кто-то отвечает:
– Кричал: родимые, кричал, не убивайте, помилуйте, Христа ради! Всё, кричит, вам спишу, в крепкие ваши милые рученьки, дайте греха избыть, душеньку отмолить! На богомолье пойду, пропаду на всю жизнь, до конца даже, не увидите, не услышите, - а тут шкворнем его по виску, ажио на меня кровью брызнуло, он и покатился. А я - бежать, прибег в кабак-то, стучу-кричу: сестрица родная, убили совсем батюшку-то, а она из окошка вывесилась - так, говорит, ему, волку беспутному, и надо! Ох, как страшно было, - ночь эта, до того ли напугался я - беда! Залез на чердак сначала, нет, думаю, найдут и прикончат, как я Прямой наследник ко всему имуществу; вылез на крышу, за трубу спрятался, сижу, держусь за нее руками-ногами и онемел со страху.
– Чего же тебе-то было бояться?
– перебил рассказчика бодрый голос. Ведь ты, с дядей, тоже шел против отца?
– В этаких делах расчета нету: одного убил по иужде, а другого и так можно, просто...
– Верно, - сказал густой голос тяжело и глухо, - это верно! Абы один раз кровь пролить, на другой она сама поманит. Убивать кто начал - ему всё равно за что, хоть за то, что не стой близко
– Однако тут - ежели он правду сказывает - за дело! Хозяйство зорить нельзя...
– А и убивать самовольно тоже не порядок! Для неправильных людей суд есть...
– Дойди-ко до него! Вон малый-то, боле года зря в тюрьме сидел...
– Как же - зря? Он отца в избу заманивал? Ворота запер?
Снова быстрым ручьем потекли всхлипывающие, мятые слова, - я догадался, что рассказывает про убийство человек в грязных сапогах.
– Я себя не оправдываю, я ведь и на суде всё это сказал, потому и лишили меня наказания. Их дядю с братом - в каторгу, а меня отпустили вот...
– А ты знал, что они согласились убить отца-то?
– Я думал - только постращают. Он, батюшка-то, не признавал меня за сына, езуитом звал... Очень многие люди плакали через него...
– Мало ли через что люди плачут! Эдак-то, ежели все причины слез наших поубивать, - чего с нами будет? Ты пролей слезу, а кровь - не тронь, не твоя! Думаешь - твоя в тебе кровь-то? И в тебе она не твоя, не то что...
– Тут, главное, имущество! Жили-жили, наживали, вдруг - всё начало тлеть да пропадать. Поневоле ум потеряешь, озлобишься и на отца родного... Однако надо маленько поспать...
Мимо меня прошел высокий человек в черном чапа-не и картузе с большим козырьком.
За ящиками стало тихо, я встал и посмотрел туда: пассажир в коричневом пиджаке привалился, съежившись, ко груде каната, руки он засунул в рукава и, положив на колени, оперся на них подбородком. Луна смотрела прямо в лицо ему - оно было синевато, узкие глаза спрятались под бровями.
Рядом с ним, вверх грудью, ко мне головой, лежал широкоплечий мужик в коротком полушубке, в белых валяных сапогах с мушками. Кудрявая, вся в кольцах, серая борода его жестко торчала вверх; закинув руки под голову, он смотрел воловьими глазами в небо, где тихо блестели редкие звезды и таяла луна.
Трубным звуком, безуспешно стараясь смягчить голос, он спросил:
– Значит - дядя-то на барже едет?
– Да. И брат.
– А ты - тут? Дела!
По синевато-серебряной пенной дороге тащилась, взрывая ее, как соха, темная арестантская баржа. При луне огни ее побледнели, корпус с железной клеткой на палубе поднялся выше над водою. С правой руки плыл, волнисто изгибаясь, черный мохнатый берег.
И всё вокруг - мягкое, текучее, тающее - возбуждало тоскливое чувство неустойчивости, непрочности.
– Куда же ты едешь?
– Да вот... увидаться с ними надобно.
– По хозяйству?
– А как же...
– Я те, малой, вот что скажу: брось всё - дядю, хозяйство, всё бросай! Коли в кровь попал, да еще в родную, - удались прочь ото всего!
– А хозяйство-то как?
– подняв голову, спросил парень.
– Толкуй с тобой!
– сердито сказал мужик, закрыв глаза.
Рыжеватая шерсть на лице парня зашевелилась, как под ветром, он крякнул, оглянулся и, заметив меня, зло крикнул:
– Ну, - чего глядишь?
Большой мужик открыл глаза, посмотрел на него, на меня и загудел:
– А ты не ори, варежка!
Я ушел на свое место и лег спать, думая, что мужик верно сказал, лицо парня очень похоже на шерстяную, истертую варежку.
Мне приснилось, будто я крашу колокольню, а огромные большеглазые галки, летая вокруг ее главы, бьют меня крыльями, мешают работать. Отмахиваясь от них, я сорвался, упал на землю торчмя головой и тотчас проснулся от боли, - тошное, тупое ощущение слабости и дурноты мешало дышать, пред глазами колебался, одуряя, разноцветный туман, а из головы, за ухом, текла кровь.
С трудом поднявшись на ноги, пошел на отвод к водокачке, облил голову тяжелой струею холодной воды, крепко обвязал полотенцем и, возвратясь на свое место, стал осматривать его, соображая: как это могло случиться со мною?
Спал я на палубе, около поленницы мелких дров, приготовленных для кухни; там, где лежала моя голова, валялся березовый кругляш. Я поднял полено, посмотрел - оно чистое, всё в тонких, шелковых кудрях бересты, и эти кудри тихонько шуршат. Вероятно, это полено и стрясла на голову мне непрерывная дрожь парохода.
Успокоенный, зная, как объяснить этот неприятный случай, я отправился на корму, где нет тяжелых запахов и широко видно. ,.
Были те минуты перелома ночи, минуты крайнего напряжения ее пред началом рассвета, когда вся земля кажется глубоко и надолго погруженной в непробудный сон, когда полнота тишины возбуждает в душе особенную чуткость, звезды странно близки к земле, а утренняя звезда ярка, точно маленькое солнце.
Но уже небо, холодно серея, незаметно теряет ночную мягкость и теплоту; лучи звезд опадают, как лепестки цветов, луна, доселе золотистая, бледнея, опыляется серебром и уходит всё дальше от земли. Вода реки неуловимо изменяет свой густой, маслянистый блеск, в ней капризно являются на миг и тотчас исчезают жемчужные отражения быстрых изменений цвета небес.