На похоронах Толстого
Шрифт:
– Господа, проходите, проходите! не задерживайтесь!
Мы вышли в сад. После этих мгновений, проведенных пред лицом Толстого, словно что-то изменилось в душе. Не хочется думать о тех мелочах, которые занимали две минуты тому назад. Старушка крестьянка плачет, утирая глаза передником. Она только что шла в очереди вместе с нами.
– Вы здешние?
– Здешние, мы яснополянские.
– Что, изменился покойный?
– Он и при жизни-то последние годы такой был. Худенький да маленький. В чем душа держалась. Износил он тело-то свое здесь, на земле. А там ему оно не понадобится…
Затворяются
Над головами толпы вырастают аппараты синематографистов.
Снова растворяются двери, и тихо, медленно выносят гроб. Его несут сыновья Толстого.
Кто-то начинает:
– Вечная память…
Подхватывают все, даже те, кто не поет никогда. Хочется слить свой голос с общим хором, с хором всех. В эту минуту веришь, что этот хор – вся Россия.
– На колени!
Все опускаются на колени пред гробом Толстого.
И только щелкают затворы кодаков и медленно вертятся ручки синематографических аппаратов. Жаловаться ли на это? – Завтра в тысячах снимков этот миг будет повторен перед глазами всех запоздавших, всех обделенных, всех тех, кто не мог здесь присутствовать.
Мне говорили потом, что моя фигура вышла на снимке особенно отчетливо. Не знаю – сам я не захотел смотреть механического повторения того, что видел в действительности, в жизни. Во всяком случае, в свое время, в торжественную минуту похорон, работы синематографистов меня скорее раздражали.
Начинается новое шествие – к могиле.
Идем медленно, внутри цепи, образованной студентами и курсистками.
Тотчас за гробом идет семья покойного. В простенькой шубке с серым воротником, покрытая черным платком, скорбная, поникшая, – графиня Софья Андреевна. Ее ведут под руки.
Одно лицо среди идущих обращает мое внимание. Это – Озолин, начальник станции Астапово, уступивший свой домик больному Толстому. Простое, открытое, доброе лицо; лысина; черная борода.
Какое сочетание случайностей сделало именно эту маленькую станцию, ничем не отличающуюся от сотен и тысяч других станций российских железных дорог, местом, где разыгралась последняя сцена великой трагедии: жизни Льва Толстого! Какое сочетание случайностей этого простого, милого человека, начальника железнодорожной станции Озолина, сделало историческим лицом, имени которого не хочется забыть! Он отныне будет памятен всему миру, как, хотя бы, тот бедный рыбак, в лодке которого когда-то Юлий Цезарь хотел переехать через Адриатическое море!
Шествие движется с пением: «Вечная память…» Идти трудно, ноги спотыкаются в замерзших колеях глинистой земли. Но все же хочется не спускать глаз с простого желтого гроба; хочется удержать его в памяти своих глаз, словно этим можно как-то приблизиться к тому, чей прах покоится в этой дубовой домовине…
Вдоль Афониной рощи подходим к «Графскому заказу», месту, давно избранному Толстым для своего последнего приюта.
Небольшой холм, на котором разрослось семь или восемь нестарых дубков. Слева – дорога и деревья рощи. Справа – овраг и небольшой откос. Видны дали, поросшие кустами и деревьями. Простор и стройное спокойствие линий…
Русское сердце знает красоту такого вида. Это – красота родная, наша. Об этой красоте хочется сказать словами поэта, что ее
Не поймет и не заметит Гордый взор иноплеменный…Толстой был для всего мира. Его слова раздавались и для англичанина, и для француза, и для японца, и для бурята… Ему было близко все человечество. Но любил он, непобедимой любовью, свою Россию. Ее душу понимал он как никто; красоту ее природы изображал с совершенством недостижимым. И как хорошо, что могила его – в русском лесу, под родными деревьями, и что ее холм так сливается с родной, дорогой ему картиной…
Распорядители машут руками. Студенты употребляют все усилия, чтоб сдержать толпу. Любопытные унизали все деревья, висят на высоте, уцепившись за ветки.
– Вечная память!
Молодые голоса наполняют строгим молитвенным напевом чистый осенний воздух.
Снова все опускаются на колени.
Остаются стоять только несколько полицейских.
В лесу, за деревьями, выжидательно держится отряд казаков с винтовками в руках.
Гроб опускают в могилу, вырытую в мерзлой земле местными крестьянами.
Было заранее условлено, что речей произноситься не будет. Что можно сказать перед могилой Толстого? Каждый слишком живо чувствует перед ней свое ничтожество.
Мы с Ив. Ив. Поповым отходим в сторону. Великое событие свершилось. Состоялись «народные похороны», как удачно назвал кто-то это погребение. Нужды нет, что «народу» в сколько-нибудь значительном количестве не дали присутствовать на погребении. Все, кто мог явиться, чувствовали себя представителями всей России, сознавали, что на них лежит ответственность за то, как пройдет этот день. Это безмолвное сознание таинственно объединяло всю толпу, заставляло всех, и «интеллигентов» и «простых», относиться ко всему происходившему с величайшим благоговением.
Все свершилось просто, но было в этой простоте что-то более сильное, чем волнения и шум многотысячных толп на иных погребениях. Словно кто-то подсказал всем, как надо себя вести в эти часы, и похороны Толстого, в лесу, в уголку «Графского заказа», в присутствии всего 3–3 1/2 тысяч человек, были достойны Толстого… Или вернее: были достойны России…
Три часа. Надо спешить.
Когда мы уходили, кто-то начал говорить на могиле. Мелькнуло в душе досадное чувство на то, что нарушено соглашение. Потом мы узнали, что это – Суллержицкий говорил о том, почему для могилы Толстого избрано именно это место. После Суллержицкого сказал несколько слов еще один из присутствующих – слов не плохих, но все же излишних…
Через несколько минут мы уже были в автомобиле. Началось обратное путешествие. Быстро темнело.
За Тулой начали встречаться автомобили лиц, опоздавших на похороны. Где-то под Серпуховом встретился автомобиль ректора Московского университета А. А. Мануйлова. В темноте, среди черных полей, мы обменялись несколькими словами, сообщили ему, что видели. Опять замелькали поля, и деревни, и шахматные доски фабрик. Великий день кончился.