На поле овсянниковском(Повести. Рассказы)
Шрифт:
Кравцов знает, что говорить такое не положено, что этим авторитет своих молоденьких лейтенантов подрывает, но впереди такое, в котором многое, если не все, будут решать младшие командиры, идущие в одной цепи с бойцами. Им с ходу придется решать задачи, которые поставит бой, и если сдюжат, то и пойдет все по порядку, а ежели нет… Да, что думать — все равно без хорошей артподготовки, без поддержки танков не пройти им это поле… Да, не пройти… Но знает Кравцов, на сколько километров отошли они от Селижарова, от железной дороги, знает и этот Селижаровский тракт, занесенный
В землянке помкомбата, в которую спустился он погреться, народу невпроворот: и ротные, и политруки остальных рот, и ПНШ из батальона. Дым махорочный — хоть топор вешай. Сидят, курят, нервничают.
— Вот что, комиссар, — обращается он к своему политруку. — Сходи четинский взвод проверь. Как они там? Только овраг осторожней перемахивай. Ты мне в бою будешь нужен. Понял?
— Понял, — поднимается политрук, делает несколько коротких затяжек и выбирается из землянки.
Коншин идет по тропке, не глядя по сторонам, боясь наткнуться взглядом на убитых, и думает, что, пожалуй, самое страшное, что он увидел на передовой, — это они…
И как что-то очень далекое, будто бы и небывшее, вспоминается ему дальневосточный полк, ленинская комната в казарме, где строчили они свои докладные с просьбами отправить их на фронт срочно… Жалеет ли он о том, колет ли грудь запоздалое сожаление? Нет, пожалуй. Несмотря на все увиденное, вроде бы страшное, от чего душу захолаживает, он с удивлением обнаруживает, что все это, как ни странно, интересно ему. Да, интересно! Другого слова и не подобрать. Даже предстоящее наступление, которого страшится, мысли о котором старается отгонять, даже оно. Как поведет он себя в бою, как заставит подняться себя с земли, как побежит по этому полю? И даже сейчас, перед боем, бродит в его голове мальчишеское — что покажет он себя, что совершит что-то необыкновенное… Но главное, конечно, — не струсить. Это сейчас для него пострашнее смерти.
— Коншин, — окликает кто-то. Он поворачивается и видит политрука, забившегося под лохматую ель. Тот курит частыми, нервными затяжками, в глазах растерянность. — Потери есть во взводе?
— Нет, обошлось.
— Залезай, перекурим. Ты куда направился?
— Народ вас спрашивает или ротного. Вот и иду…
— Сейчас пойдем, а пока залезай.
Коншин приподнимает ветви и забирается под ель. Садится. Политрук молча протягивает кисет с легким табаком. Закуривают и некоторое время попыхивают цигарками молча. Политрук нервно теребит пальцами портупею, потом тяжело откашливается.
— Четина убило, — говорит он глухо, продолжая кашлять.
— Что? — вскакивает Коншин.
— На тропке он. В нескольких шагах отсюда.
И Коншин бежит. Лейтенант лежит на спине. Коншин не видит на его теле ни раны, ни крови, но лицо уже посеревшее, и так же обиженно опущены пухлые губы, как на последнем привале, когда он спал… Коншин долго стоит потрясенный — первая смерть… И чья? Этого тихого мальчика, к которому и Коншин, да и весь взвод относились так несправедливо, с подсмешками и подковырками. Прищемила запоздалая жалость. Долго протирает глаза Коншин жесткой рукавицей, потом наклоняется над Четиным, подбирает его автомат, планшет и плетется обратно.
— Первый… — тихо произносит политрук.
— Да.
— Взвод теперь твой. Пошлем бумагу, чтоб провели приказом.
Коншин устало и безразлично махнул рукой.
— Не радуешься?
— Нет. Ответственности боюсь.
— А ты не бойся. Сколько ты в армии?
— Почти три…
— Это кое-что значит. И курсы кончал… А бедняга Четин, наверное, только три месяца обучался… Ну пошли, — поднимается политрук. — Как настроение у народа?
— До обстрела маялись, а сейчас вроде ничего…
Подходят к оврагу. Политрук замедливает шаг и проходится глазами по убитым.
— Простреливается? — спрашивает коротко и чуть поеживается.
— Ага. Пустил очередь, когда я перебегал.
— Ну, с богом, — усмехается политрук и спокойно спускается со взгорка, Коншин за ним. Падают на той стороне.
За ними взнывают пули, а потом уже слышат они треск пулеметной очереди.
— Гады, — матюгнулся политрук. — Окопов у вас там тоже нет?
— Нет. Три шалашика только.
— Дела… Ну, давай. Соберешь взвод сейчас.
— Нельзя, политрук.
— Ах да, понимаю. Поговорю с каждым в отдельности.
Ребята занимаются делом — кто шалашики сооружает, кто ковыряет мерзлую землю без толку, но все же из снега делают брустверы вокруг выкопанных ямок. Все же занятие. К политруку сразу вопросы насчет еды. Ели-то прошлым вечером, ночь топали, животы, конечно, подвело. Но кое-кто уже костерики маленькие запалил, набил котелки снегом — будут кипяточком баловаться. Коншин с политруком присаживаются, снимают рукавицы, протягивают к огню руки — вроде и телу теплее становится.
— Стопочку бы сейчас в самый раз, — говорит один из отделенных. — Для поднятия духа, — и поглядывает на политрука, но тот отмалчивается. Видно, другие у него сейчас мысли.
— Ну что ж, вижу — обустроились вы маленько, — поднимается он. — Настроение вроде бодрое… — Помолчав немного, политрук поворачивает голову к полю, вглядываясь в Овсянниково. — Как ваша родная деревня называется? — обращается он вдруг к Рябикову, находящемуся как всегда при Коншине.
— Костенево, — отвечает тот с некоторым недоумением. — А что?
— Небось такая же деревенька? И избы такие же? — продолжает политрук.
— Похожа…
— Так вот, товарищи… В бою будет страшно, очень страшно, но чтоб этот страх перемочь, думайте-ка вы вот о чем: Овсянниково — твоя деревня, в ней твои родные под немцами мучаются. Понимаете? Легче будет, страха меньше, а злости больше. Поняли, ребятки?
— Чего не понять, товарищ политрук, — отзывается Рябиков. — И так глядишь на это Овсянниково, думаешь: русская деревня-то, а под гадом фашистом. Сердце кровью обливается, мое же Костенево тоже под ним.