На Пресне
Шрифт:
– Куда же я пойду – стреляют... Подите вы.
– Я бы пошел, да ведь... дети. Что они будут делать, вдруг... понимаете...
– Я бы тоже пошел – мать у меня... в Туле... единственный кормилец...
– Надо дворника. Яков!
– Чего изволите?
– Сходи узнай, – можно нам отсюда выбраться?
Все дружно накидываются на дворника.
– Ведь это же невозможно...
– Не сидеть же нам тут, пока расстреляют или сожгут...
– Черт знает что такое... Надо же меры принимать, чего же ты ждешь?..
Дворник уходит.
– А я вот что скажу, – слышится глухой
– Ах, оставьте, оставьте, пожалуйста... Терпеть не могу, когда начинают...
– Какой там пожар?.. Куда подбирается?.. За десять верст от нас...
– Слава тебе господи, наш дом громадный, кирпичный и стоит отдельно...
– Вы – вечно!..
Его ненавидят. А он, помолчав, так же ровно и глухо говорит:
– Отдельно!.. А ведь заборы–то тянутся к нашему. А возле забора у нас, сами знаете, какая громада угля... Загорится – косяки, двери, полы начнут гореть. А то – кирпичный!.. Ну, а тогда не выскочишь, ход–то один, мимо угля, а полезем в окна в переулок, – в первую голову расстреляют, сами понимаете...
Все понимают – он говорит правду, но его продолжают ненавидеть, отворачиваются, перестают говорить. Входит человек в картузе и фартуке.
– Вы кто такой?
– Приказчик из мелочной лавки.
– А–а, это которая горит... От гранаты загорелась?
– От гранаты! – злобно говорит приказчик.– От гранаты бы не загорелась. Ни один дом от гранаты не загорелся. После стрельбы, когда весь квартал очистили от дружинников, пришли солдаты. Ну, мы обрадовались, – значит, успокоилось все. Входит офицер и говорит: "Уходите все из дому". Мы рот раскрыли. "Уходите сейчас, жечь будем". Стали просить. "Некогда нам дожидаться, сейчас же уходите". Насилу хозяин на коленях умолил, – четыре ящика товару позволили взять. Солдаты сейчас же облили керосином и зажгли в пяти местах. А сколько квартирантов, – битком, и у всех имущество.
Что–то слепое, холодное и липкое заползало, постепенно наполняя подвал... Точно чудовище с громадным мокрым тяжелым брюхом улеглось и бессмысленно глядело на нас невидящими очами, глядело безумием жестокости.
– А сейчас подожгли дом с угла, возле вас; видят – ветер в ту сторону, ну и подожгли, чтобы весь порядок...
– А–А!!.
У всех разом охрипли голоса.
– Господа... сию минуту... надо завесить... Ведь генерал–губернатор... И тише... ради бога, тише...
И окна завесили, и все ходили на цыпочках, и опять говорили шепотом. Стало совсем темно, только на потолке, пробиваясь сквозь щель окна, ложилось отражение зарева. И эта кровавая полоса то разгоралась, то бледнела, и все с замиранием следили за ней.
– Да где же дворник?.. Боже мой, где же дворник?..– разносился истерический шепот.
– Яков, что же ты пропал? Что ж ты не узнаешь, когда нам можно отсюда выбраться?
– Да, узнаешь... Подите да узнайте. Я вон высунулся, а солдат мне отмахнул. Я говорю: "Дозвольте объяснить", – а он как ахнет – так угол у ворот и сколол.
Тихий, покладистый и услужливый Яков сейчас говорит, держит себя свободно и независимо: он уже не дворник, он теперь ровня всем, кто тут есть, ибо подвергается одинаковой опасности сгореть заживо или быть расстрелянным.
Ночь или день – трудно различить; должно быть, ночь, и полоса на потолке становится кровавее.
– Да мне одно ведро!..– звонко и дерзко, нарушая, как искра темноту, напряжение и оцепенелость, раздается среди подавленности, тишины и мертвого шепота мальчишеский голос.
– Тссс!.. Тише!..– шипят все, выскакивая, и машут руками.– Тише... ради создателя, тише!
Мальчуган лет одиннадцати, краснощекий, с круглым лицом, скаля веселые белые зубы, ловко подставляет под кран ведро, и струя, пенясь, наполняет шумом угрюмое помещение.
Его обступают.
– Да ты откуда?
– А во, наискось, из белого дома...
– Значит, по улице ходить можно?
– С превеликим удовольствием... куда угодно.
Разом распадается давившая тяжесть, чудовище исчезает. Все шумно, наперебой говорят, торопливо и радостно.
– Ну вот, я же вам говорил: не звери же они. С какой стати они будут жечь и расстреливать больных, детей, женщин... людей, совершенно ни к чему не причастных.
– Слава тебе господи... слава тебе, царю и создателю... – безумно–радостно крестится, приподнявшись на локте, больная, подняв глаза к потолку.
Слышатся счастливые всхлипывания.
– Дети, одевайтесь!
– Иван Иваныч, куда вы мои калоши дели?
– Значит, не стреляют?
– Стреляют! – весело бросает мальчишка, заворачивает кран, и мгновенно наступает мучительная, давящая тишина.– Двоих зараз подстрелили. Лупят и по переулку, и по улице, и из Зоологического.
– Как же... как же ты?
– Да хозяин грит: "Чайку хоцца... Сбегай, грит, Ванька, принеси ведро..." У нас водопроводу–ти нету, водовозы боятся, не ездиють... А хозяин–ти с хозяйкой в погребу сидят, со страху рябиновку тянут, как пуговички... – мальчишка заразительно хохочет, подхватывает ведро и исчезает.
Снова давящая тишина, снова шепот, снова покойник в доме.
Ребята бегают между наваленным хламом, ссорятся, плачут, смеются, визжат, и взрослые, останавливая, поминутно шипят на них.
VI
– А пожар–то больше, – слышится спокойный, ровный глухой голос.
– Да вы откуда знаете?! – злобно и с ненавистью накидываются на него.
– А вон!
И все подымают глаза к кровавой полоске на потолке. Она яркая. Потом понемногу тускнеет, тускнеет. И все жадно тянутся к ней воспаленным горячечным взором.
– Ну, вот видите, тухнет.
– Боже мой, неужели же!
– Деточки... дорогие мои... родные мои... вы спасены...
Все подымаются, и все, даже дети, глядят в одно место на потолке.
– Да это дымом заволокло, – угрюмо слышится все тот же спокойный глухой голос.
– А–а, оставьте!.. Каркает ворона на свою голову...
Но на потолке становится опять светлее, и кровавая полоса, мигая и шевелясь, равнодушно смотрит, как приговор.
Все опускают головы. Что–то чудовищное по своей нелепости охватывает душу. Иногда кажется, все – сон, и хочется проснуться. Я гляжу в пол и прячу преступную мысль: все сгорят, а я останусь с детьми цел.