На снегу розовый свет...
Шрифт:
А Наташка, за чашечкой чая и парочкой собственноручных блинчиков продолжала рассказывать мне скандальные подробности из жизни людей, имена которых упоминать даже и неудобно. Она, якобы, видела, знает, сколько миллионов и кому было перечислено за аферу с кассовыми аппаратами, она знает, может пофамильно назвать всю цепочку людей, которые собирают по области дань для одного, весьма значительного, лица.
У неё это было просто. Она как–то астрально перемещалась, проникала в квартиры, подслушивала, высматривала.
Одним словом, как я уже говорил, у неё пошли гонки, которые можно было сформулировать
В последний раз я видел Наташку у себя на работе. Высокая, цветущая, всё–таки — похудевшая, постройневшая, она вошла в кабинет. Растерянная слегка. Рассеянная. Мы поговорили о пустяках. Таких, например, как предсказания, заглядывание в будущее, которые Наташка освоила буквально на днях. — А что? — издадут ли когда–нибудь мою книжку? — спросил я Наташку. Она взяла мою руку, закрыла глаза, подумала. — Ну, тебе ведь это и не очень важно, правда? — ответила. Добавила: — Да, тебя будут издавать маленькими тиражами. Очень маленькими. Твои книги станут семейной реликвией, их будут передавать сыновья внукам и — дальше.
(Что удивительно — ведь она оказалась права. Когда я умер, сын Витя привёл в порядок мои рукописи, набрал книгу в компьютер, и сделал вручную что–то, около десятка, экземпляров. Он пришёл ко мне на могилку, показал, как выглядит книга, полистал страницы…)
Но это случилось много позже. А тогда ушла Наташка, и я её больше не видел.
Мысли о ней неожиданно вспыхнули, когда юный гэбэшник Спивак — Лавров принёс мне посмотреть странную видеозапись. Он её сделал сам и поэтому пришёл ко мне пьяный, с перепуганными глазами. Я ему и раньше говорил: — Олежка, не бросай телевидение, не уходи ты туда. И говорил — куда. Человеку с добрыми глазами, читающему стихи, еврею к тому же — не место в органах нашей безопасности. Спасаясь от армии, Спивак согласился на сладкие посулы тайной нашей полиции, пошёл, будто бы, пресс–секретарём, и, по совместительству — видеооператором. Сначала было ничего, но вот вчера ночью…
…вчера ночью Спивака повезли с видеокамерой арестовывать какую–то умалишенную. Красивая женщина. Было лето. Она в свете автомобильных фар убегала в ёлочную лесную посадку около Актюбинского водохранилища. По ней стали стрелять. Пули сбивали её с ног, но женщина вскакивала и бежала опять. Потом её всё–таки окружили, взяли в кольцо, на окровавленную набросились. Изрешечённая пулями женщина визжала и сопротивлялась. Верёвка рвалась, её скрутили проволокой, надели наручники. Потом…
Потом, в ярком свете фар, кто–то, молодой и крепкий, ей молотком сноровисто забил деревянный кол, чуть пониже левой груди, туда, где должно быть сердце. Разорванная кофточка, красивая, забрызганная кровью, грудь…
Я узнал Наташку. Это была она. Сумасшедшая диссидентка. Красивая, как никогда, с колдовскими своими, закрытыми уже, глазами. Куда, в какую приёмную потащилась она делиться своими оскорбительными знаниями? И какой компьютер, либо чёрный колдун или упырь, взятый чекистами на довольствие,
Ну, а дальше всё было совсем просто.
Вначале от несчастного случая погиб Олежка Спивак — Лавров. Потом — я.
январь, 1998 г.
ПОРТВЕЙН С МЯТНЫМИ ПРЯНИКАМИ
С Куанышем мы знали друг друга с незапамятных времён. Когда–то он работал на областном телевидении, сделал там себе карьеру: комсомольский активист, член партии, секретарь комсомольской, а потом и партийной организации своего органа непечатной информации. Его заметили, появилось мнение, и Куаныш взлетел в инструкторы обкома партии. В этот период общение с ним сошло почти на нет. Новоиспечённый аппаратчик прохладно отвечал на приветствия, по телефону разговаривал сухо. Однажды прервал, заметил, что обращаться к нему желательно по имени–отчеству, и что отчество у него Рауажевич.
Наступила проклятая перестройка. Партию стали разваливать, и она сразу развалилась. Куаныш Рауажевич хотели наложить на себя руки. Прекрасные перспективы рухнули. Впереди были только мрак, хаос и демократия. Но постепенно всё утряслось. Куаныш нашёл, неизвестно где, миллион и основал Фонд. Однако перемены в общественной жизни на Куаныша всё–таки повлияли. Он стал сам звонить мне по телефону, при встречах первым протягивал руку и смущённо просил не называть себя Рауажевичем. Просто — Куаныш.
С ним, с простым, своим теперь в доску, Куанышем, мы сели как–то вспомнить молодые годы. Портвейн, мятные пряники. Моя тесная кухня. Разговор зашёл о Мишке Никитине, с ним Куаныш работал когда–то на телевидении. Мишка вёл молодёжную редакцию. Между делом писал короткие рассказы, которые не брался публиковать ни один приличный журнал, а неприличных тогда не было. Творения свои прочитывал в редакции под неизбежный смешок сотрудников, а умненькая Клава Ким, вытирая слёзы и досмеиваясь, всякий раз спрашивала: «И зачем ты это пишешь? Всё равно никто не напечатает. Ещё посадят…».
Куаныш, всегда ожидая с нетерпением, что ещё прочитает свеженького легкомысленный Мишка, заранее его осуждал. Но вслух не высказывал. Только посмеивался. И никак нельзя было понять — понравилось ему, или он так, для приличия, растягивает рот и щурит заплывающие жиром глазки.
Пережив перестройку, Куаныш оставался внутренне принципиальным партийцем. Чистым, честным и целомудренным. За портвейном он пересказал мне, почти наизусть, одну неправдоподобную историю, которую как–то в редакции, на лестнице, почти на бегу прочитал ему Никитин.
Четверо молодых людей в парке им. Пушкина изнасиловали старую деву. Ну, очень старую. То ли пятьдесят лет ей было, то ли все семьдесят. Но насиловали как–то не в общепринятом понятии. Старались, чтобы и платьице–то ей не помять, и чтобы синячок где лишний не появился. Даже употребили всякие нежности. Но — наглецы — все четверо. Ни один не воздержался. Старуха пыталась кусаться и царапаться, но силы были явно не равными, да и годы не те.
С места происшествия джентльмены скрылись. В милицию бабка не пошла. Без синяков бы её оттуда, уже точно, не выпустили.