На своей шкуре
Шрифт:
Мы не копаем. Продолжаем путь по системе траншей, следуем за водопроводными и сточными трубами - из одних доносится журчание, другие, ржавые, заканчиваются тупиком, - натыкаемся на кабельные колодцы, где проводка давно сгнила и сейчас рядом (в этом и заключается смысл "раскопок") кладут в новые колодцы новые кабели, по которым течет ток, бегут туда-сюда телефонные разговоры, подслушиваемые и неподслушиваемые, а когда-нибудь, еще через полвека - мне увидеть это не суждено, - траншеи опять вскроют, и другие люди, нынче еще не рожденные, будут стоять здесь, ломая себе голову над непостижимыми замыслами предков.
Бросьте вы это, говорит Кора, она, стало быть, умеет читать мысли, что меня почти не удивляет. Не ломайте себе голову.
– Но, говорю я, если вдуматься: как все повторяется, снова и снова.
– Теперь вы впадаете в банальность, говорит Кора, ишь какие слова она использует, и добавляет: Кстати, для того, кто переживает повтор
– Угу. Я вежливо молчу. Она хочет подбодрить меня. Приставлена ко мне, чтобы вывести из тупика, в котором я, по всей видимости, застряла. Дешевыми средствами, и теми не брезгает. Ну-ка, сейчас я ее проверю: знакомо ли ей такое слово, как тщетность.
– Она тихонько фыркает: Оно знакомо любому врачу, и еще как.
– Размахнулись, да промахнулись, говорю я, и Кора смеется. Я к тому, что...
– начинаю я, а она, начисто забыв и об учтивости, и о знаменитой своей чуткости, резко меня перебивает. Она прекрасно знает, что я имею в виду: ту огромную, всеохватную тщетность, которая так чудесно убаюкивает, так дивно обволакивает.
– Теперь и я невольно смеюсь. Но если это все же правда? Если, здраво рассуждая, это и есть итог жизни тщетность?
– Послушайте-ка, говорит Кора - мы выбрались из траншей и парим вниз по-над Фридрихштрассе, заворачиваем влево на Унтер-ден-Линден, безлюдье кругом, только несколько "вартбургов", будто неприкаянные души, блуждают по вымершему городу, который вдруг вызывает у меня огромную симпатию, послушайте-ка, сейчас совершенно неподходящее время, чтобы лелеять ваши заблуждения, говорит Кора. По левую руку мимо проносится университет, едва успеваю кивнуть братьям Гумбольдт. Арсенал.
– Кора, говорю я, об этом вы судить не можете.
– Почему?
– возражает она. Потому что я моложе вас?
– И поэтому тоже, говорю я. А еще потому, что вы мой врач.
– И оттого небеспристрастна?
– бросает она. Она злится, такого я никак не ожидала. Тогда пусть уходит. Она отнимает у меня свою руку.
– Не надо, говорю я.
Вдруг оказывается, что мы сидим на ступеньках Дворца республики. Тоже груда камней, думаю я, стекло и бетон, построен, чтобы сгинуть. Может быть, потому-то нынче ночью он самое подходящее место в этом гибнущем городе. Метрополия. Столица державы. Столица двух держав. Город, некогда святыня, осквернен. На глазах приходит в упадок. И нет возврата из нового варварства. От такой уверенности щемит сердце.
Кора, говорю я, вы ведь действуете по заданию, да? А Кора говорит, что я в самом деле испорченная. Теперь она печальна. Да, киваю я. Я испорченная, и теперь вам известно, что я разумела под тщетностью. Оседлавший тигра не спешивается. Идите теперь расскажите вашему начальнику что-нибудь про мою никудышную иммунную систему. Спросите его, знает ли он старинные географические карты, с великим множеством белых пятен, где не долго думая писали: Hicsuntleones[14]. Спросите его, не наткнулся ли он, когда резал мою плоть, вскрывал мои раны, обнажал гнилостные места, - не наткнулся ли он на белые пятна, неведомые мне самой, неизученные, безымянные, где властвуют хищные звери. Спросите, может ли он представить себе, что как раз об эти-то устойчивые пятна разобьется какая угодно иммунная система.
Кого и о чем я должна спросить?
– Ах, Кора. Где мы?
– Где всегда, милая, и рубашка у вас опять насквозь мокрая от пота.
– Приходит ночная сестра, вдвоем они быстро и ловко переодевают пациентку, обе твердят, что эта испарина пахнет совсем не так, как раньше. То бишь здоровее. Вы разве сами не замечаете?
– говорит Кора.
– Все еще по заданию?
– О чем вы? Голову себе ломать не надо?
– Нет. Не надо. Надо радоваться, что теперь все окончательно осталось позади, надо решиться выздороветь.
– Решиться? Совершенно верно, говорит Кора с ударением. Твердо решиться и уже не отступать от своего решения.
– Ну-ну. Ваши бы слова да Богу в уши.
– Они смеются. Кора уходит.
Будит ее Эльвира. Становится посреди палаты, пристально оглядывает стены, потом пациентку, вроде бы удовлетворенно гремит ведром, подходит к койке, подает пациентке руку. И в конце концов говорит: Н-да. Чудом обошлось. Запросто могли на тот свет отправиться.
Что мне на это сказать, что думать? Что понимаешь прежде всего то, что слышишь? Кто не желает слышать, должен чувствовать, но мне чувствовать не удается. Эльвирины слова отзываются гулким эхом. Ударяться в панику теперь совершенно бессмысленно. Ведь Эльвира всего-навсего высказала вслух то, что я и сама должна бы знать. Я могу лишь удивляться, под сколькими же покровами прячется от слабого человека правда и в каком странном обличье она затем, в свое время, предстает перед ним. Ведь они же давным-давно мне об этом сообщили, врачи - своими непроницаемыми минами, сестры - своим поведением и, не в последнюю очередь, ты, мой дорогой, - своей неразговорчивостью. Но я не сумела воспринять эту весть, что-то во мне предостерегло правду от появления в неприкрытом виде. Тут нужно прийти Эльвире и выложить подслушанное в сестринской комнате и на кухне, и вот эти-то грубые, неприкрытые слова доходят до сознания. Они правдивы. К несчастью. Паника тоже опаздывает, как и всё.
Но как же так. Несчастье предотвращено, ощущение катастрофы может исчезнуть. А вместо этого оно набирает силу, растет и растет, пока не заполняет все мое существо. Срыв задним числом, когда опасность миновала, старая, банальная история. Значит, благополучно проехала на лошади по тонкому льду да так с нее и не слезла. Что-то в таком духе я, кажется, и сказала профессору, который, уже в зеленом, заскочил в палату, чтобы выслушать от сестры Маргот вполне благоприятный доклад о моем самочувствии. Лед?
– недоуменно спрашивает он, глядя на сестру Маргот, та слегка пожимает плечами и опускает уголки губ.
– Ах, вот как. По тонкому льду. Что это вы о нем вспомнили?
– Разве это неправда?
– Правда, правда, неловко бросает профессор. У каждого человека правда своя, вам ли не знать.
– И моя вам известна?
– Конечно. Она такова: вы были больны, очень больны, но теперь опасность миновала, вы справились. Дело идет на поправку. А все прочее глупости.
Мне не принудить профессора произнести такие слова, как "смерть" и "гибель", мелькающие в моей голове, меж тем как сестра Маргот и сестра Теа умывают меня, перестилают постель и непрерывно со мной разговаривают, о веселом, даже о тщетных попытках сестры Маргот похудеть; очень уместно, говорю я, у койки живого скелета, они смеются, нынче им все смешно, так велено, это мне ясно, и они знают, что я знаю. Могу представить себе, как профессор в коридоре сказал Маргот: Сделайте все, чтобы она теперь не расклеилась, будьте добры. Я бросаю вдогонку сестре Теа: Эй, в больнице, должно быть, не говорят о смерти? Она оборачивается, смотрит на меня в упор и говорит: Нет.
Ну вот, теперь ты все знаешь, торжествует кто-то во мне. Но я не желаю знать. Желаю ли я вообще взять на себя тяжкий труд шаг за шагом вновь отступить от тех врат, к которым помимо моей воли вынес меня поток, пока что не канувший в забвение. Пока что нет, но скоро я их забуду, эти мгновения, когда достаточно было малейшего согласия, ничтожной уступки - и поток навсегда, безвозвратно увлек бы меня в эти врата. Уйти навсегда, без сожаления. Этот миг я упустила. Почему я не согласилась? Как я устала. Сейчас опять отойду ко сну. Я ведь заранее решила, что буду благодарна, если на некоторое время избавлюсь от грохота? И пытаюсь быть благодарной, но не знаю, как это делается. Все наладится, произносит в мой сон чей-то утешительный голос. Все наладится. Парусник, на котором я затем плыву по весьма зыбкому озеру, носит название "Эсперанса" - "Надежда".
Ну-ну, думаю я, проснувшись, чуть насмешливо, это уж слишком, явный перебор. Ты стоишь в палате и знай твердишь о моей полуденной температуре, которая была умеренной, и о том, как профессор доволен моим состоянием. Что сказала мне нынче утром Эльвира, ты даже слышать не хочешь. Дескать, совершенно незачем теперь принимать всерьез подобные запоздалые оракулы. Ты подвигаешь вазу с цветами так, чтобы я видела ее, цветы все до одного из нашего сада, напоминаешь мне, где какой растет, перечисляешь цветы, которые еще распустятся, когда я вернусь домой, скоро. Перед моими глазами возникает смутная картина возвращения домой, но я тотчас ее стираю, ведь невозможно представить себе, что я вообще когда-нибудь встану с этой койки. Ты, наверно, очень за меня боялся, говорю я. Ты стоишь у окна, глядишь на пейзаж, которого я пока не видела, и говоришь: А как ты думаешь. Кстати, дождей не было уже целых три дня. Может, хоть часть урожая сумеют спасти.
Как же я думаю. Вообще-то никак, вдруг понимаю я. Вообще-то я уже давно ничего не думала, хоть и не лишилась этой способности. Вообще-то я вполне хорошо себя чувствовала не думая. И так тебе и говорю, ты оборачиваешься, морщишь лоб. Ну да, вполне хорошо, повторяю я. Все относительно. Вот как! роняешь ты, коротко, однако ж таким тоном, который по-прежнему меня провоцирует, после стольких-то лет. Я просто имею в виду, говорю я, что иногда думать так больно, что тайком подменяешь эту боль какой-нибудь другою. Этакий закулисный торг с самим собой, понимаешь?
– Молчание.
– Вот, значит, какие теории ты здесь развиваешь.
– Мне это только сейчас пришло в голову. По-твоему, ничего хорошего, да?
– Слово "хороший" тебя не устраивает. Мне кажется, ты хочешь на время изгнать его из моего окружения, как видно, оно себя не оправдало. Ладно, будь по-твоему. Поговорим о малом зле. Выходит, думать было для меня большим злом? Надо бы над этим поразмыслить, говорю я, пытаясь изобразить подобие усмешки. Я знаю, что ты думаешь: большего зла, чем смерть, быть не может, - но вслух ты ничего не говоришь. Минуту-другую мы оба молчим, хотя каждый знает, что думает другой, и оба разом приходим к одному и тому же: Слушай, говорю я, они нашли Урбана?