На той стороне
Шрифт:
Вместо пролога
Ниоткуда, как мышиный шорох, вдруг возникла передо мной жизнь моего родителя, истинно русского человека, одна из ничем не примечательных пылинок в песочных часах, провалившаяся в чёрную бездну.
Возникла и тут же канула, как сорвавшаяся с ветки капля тихого предвечернего дождя.
Мой отец не сделал ничего примечательного в жизни: не открыл предел числового ряда, не изменял хода истории. Был – и нет. Как говорится, – «И сказок о них не расскажут, и песен о них не споют». Так, – травинка среди просторного луга под размашистой, неотвратимой косой времени: –
Кружит, кружит сбитая с толку пчела, пьяная от нектара жизни, и не понять ей – в чём дело? Что за порывистый ветер опрокинул навзничь её цветок? Она только что целовала бархатистые губы адониса, ан, нет его! Лишь пастушья сумка трясёт свои пожитки. Один лишь миг, и нет пастушьей сумки. Кудрявый клеверок поднял свою безрассудную голову, глядишь, и нет медоноса. Аникой-воином заступил дорогу иван-чай, но повалился грудью на матушку-землю, и вот он уже лежит, раздавленный тяжёлой поступью неумолимого косаря. Так было от веку, и так будет.
В человеческой судьбе всегда рядом – грустное и весёлое, добро и зло, драматизм и шутейность. Это как орёл и решка в золотом червонце имя которому – жизнь.
В этой книге, документальной и художественной одновременно, через светлую печаль прошедшего времени, трагического в своей сути, я с горькой усмешкой отваживаюсь показать двуединство жизни, применяя шутейную, а коегде и ёрническую формулу языка, чтобы рассказать о жизненных перипетиях родимого мне человека, близкого, в близком мне времени, иначе, как сказал Великий Классик: «Скушно жить на этом свете, господа».
Ещё: в некоторых эпизодах повести автор становится как будто соглядатаем действий своих героев, хотя в то время его и на свете-то не было!
Но это совсем не так, или вовсе не так – я был в жизни этих близких мне людей, как и они теперь находятся в моей жизни, хотя, увы, их уже нет в нашем мире…
Итак, вот он лежит на моей ладони золотой червонец, доставшийся мне в наследство от моих родителей, высвечивая в опускающихся сумерках осеннего ненастья.
Часть первая
1
– Зачем смеёшься?
– Я не смеюсь. Я плачу…
Может быть, одному русскому суждено почувствовать ближе значение жизни.
С недавних пор ко мне неожиданно привязалась противная старческая привычка – засыпать в кресле.
Привычка эта досаждает особенно тогда, когда усиленно пытаешься понять, что показывает телевизионная картинка? По всем каналам идёт такая невразумительная чехарда и откровенная пошлость, что выбирать не приходится. Массовая культура теперь рассчитана то ли на ватажных подростков, то ли на взрослых недоумков, коими, вероятно, нас и считают непотопляемые черти из электронной шкатулки с улыбчивыми лицами, с хорошим русским произношением, но с трудно произносимыми фамилиями.
Нашему человеку, после
Ну, если хотите – «Пепси»! Хрен редьки не слаще.
Но я себя, увы, уже не могу причислить к молодёжи, да и «Пепси», на мой вкус, – просто сладенькая водица с привкусом валерьянового корня. Поэтому, после угробистого трудового дня, для меня куда полезнее хороший стопарь водки под розовый ломоть малосольного сала в чесночном соусе. Выпил – и подобрел!
Вот теперь можно и к «ящику» повернуться:
– А ну-ка! Что там у нас в Гондурасе?
А в Гондурасе всё спокойно. И тебя, после двух-трёх кадров, уносят прокладки с крылышками куда-то далеко-далеко, где глохнут все звуки, и остаются только умиротворение и покой.
Откроешь глаза, а в экране вместо картинки уже шелестит мыльная пена электрических разрядов. Резкий свет непогашенной люстры кидает с потолка пригоршню колючего золотого песка, норовя попасть тебе прямо в зрачки. Недовольно морщишься и идёшь в постель досыпать уже подтаявшую близким рассветом ночь.
Зимой кресло по-особенному уютное, мягкое, тёплое, словно гагачьим пухом выстланное. Только присядешь, положив ноги на журнальный столик, только голубым светом горящего спирта засветится экран, а ты уже – вот он! Опять на крылышках улетел!
Просыпаешься обозлённый – снова пропал вечер! Никакой интеллектуальной жизни! Одна растительная!
А побороть себя нет никакой возможности…
– Опять по ночам, туды-т твою мать, свет жжёшь! – будит меня грозный голос отца.
В голове проносится паническая мысль: что я, в который раз уснув за книгой, не потушил нашу семилинейную керосиновую лампу. А керосин дорог. Жизнь скудна и однообразна. Весна. Разлив скоро, а у меня резиновых сапог нет. Снова в подшитых валенках по мокрому снегу топать в школу… Э-эх! Когда был Ленин маленький с курчавой головой, носил он тоже валенки и летом, и зимой.
Вскакиваю. Открываю глаза. Господи! Машина времени унесла меня на много-много лет назад. Померещится такое! Отчий дом из руин вознёсся! Оглядываюсь. Никого нет. Один в городской квартире. Жена к родителям уехала. А свет, действительно, горит во всех комнатах, даже на кухне, куда я, отужинав с друзьями-выпивохами в шумной закусочной, вообще, сегодня не заходил.
Вот ведь сыновья память, какая! Столько лет прошло, а до сих пор перед отцовским верным словом робость одолевает. Давно уже и родителя в живых нет, а голос – вот он! В ушах стоит.
2
Обличьем отец мой был весьма колоритен: цыганская борода с редкой проседью на груди кучерявится, не по-старчески густые и чёрные с серебряной нитью волосы на зачёс, как ходили во времена строящегося социализма, во времена его молодости, партактивисты, костистый прямой нос с резким изгибом ноздрей и соколиный взгляд, желтоватый, с искрой, искусственного глаза, другой, живой глаз, был зелёного цвета, приветлив и весел, а тот, стеклянный, наоборот – острый, сверлящий, от которого всегда хотелось скрыться, да некуда. По случаю моего частого непослушания тяжёлая рука родителя мне была хорошо знакома.