На Верхней Масловке (сборник)
Шрифт:
Довольно часто Петя размышлял: отчего незатейливая жизнь Клавдии Игнатьевны, с тихими радостями по поводу добычи какого-нибудь венгерского горошка, внезапно «выкинутого» на прилавок, с обстоятельными умиленными пересказами (как красиво служил нынче батюшка в Калитниковской церкви), – отчего эта простая жизнь так наполнена смыслом и добротой, а его, Петина, жизнь, до отказа набитая разнообразными событиями, всевозможными знакомствами, просмотрами редких и запретных видеофильмов, закрытых спектаклей, и прочая, и прочая, – отчего его, Петина, жизнь так пуста, скучна, однообразна...
– Петь! –
В разговорах с Петей Клавдия Игнатьевна всегда называла старуху «матерью», и в этом тоже сказывалось ее душевное здоровье. А как же иначе – живут вместе, друг за дружку переживают – кто же, как не мать...
– Да я!.. Ноги моей! Вы просто не знаете, как она... унизила!.. растоптала!.. – захлебываясь, выкрикнул он.
– О! О! Хорош... – так же невозмутимо приветливо перебила Клавдия Игнатьевна. – Ты с кем считаешься? Ей, может, жизни пять дней осталось... Нрав у ней, конечно, ядреный, это я с тобой не спорю... Так ведь как кому от Господа досталось. Люди родные, друг с дружкой связаны... Ты пересиль себя, Петь. Ты молодой, жалеть ее должен. Сидит целый день, нос повесила...
– Что она ест, кто ей готовит? – спросил он.
– Да уж с голоду не помирает, не бойсь. Вчера я борща ей налила, колбаски отрезала. Третьего дня Тараканы расщедрились, картошки наварили. Не помирает, нет. Но тоскует. Ты же знаешь, Петь: она как затоскует, так из дому шляется.
– Куда шляется?
– Ну это я тебе не подскажу. Вчера увозил ее куда-то седоватый, глаза навыкате... вежливый...
– Сева.
– Ну. А сейчас вот только двери я закрыла – поволок на себе ее этот ваш... неприбранный, ну, всегда скипидаром от него разит. Мать его все гением обзывает...
– Матвей.
– Вот. Словом, ты, Петь, поваландался, показал ей кузькину душу, и будет. Стыдно с матерью собачиться... Слышь, я чего говорю?
– Слышу... – ответил он угрюмо.
– Ну, когда придешь-то?
«Никогда! – хотел он крикнуть в отчаянии. – Никогда не вернусь в проклятый ее дом!..» Вслух же сказал отрывисто:
– Не знаю. Скоро...
Все это означало возвращение в лоно швейной фабрики. Пожужжал, полетал, и будет. Дернули за ниточку, напомнили майскому жуку, что он привязан.
Кстати, и ребята из драмкружка наведывались за это время раза два. Способные ребята, Боря и Аллочка, бог знает сколько лет все знакомы, а сколько ролей переиграно! Энтузиасты-театралы, да... Библиотекарь Аллочка, фарфоровое дитя под тридцать (или за тридцать?), – неважно, много лет была исступленно влюблена в Петра Авдеича. Чем он мог ответить этому хрупкому существу с малиновым румянцем пастушки саксонского фарфора? Он давал ей заглавные роли. Аллочка и Джульетту играла, и Неточку, и много кого еще...
Моторист Боря страдал, ждал своего часа, ходил за Аллочкой преданным угрюмым псом и втайне мечтал, чтобы Петр Авдеевич когда-нибудь не вернулся наконец в драмкружок.
Дня через два после визита Матвея Аллочка снова заглянула в мастерскую. На этот раз ей, по-видимому, удалось оторваться от Бори, и она порхала
– Петр Авдеевич, – влюблено спрашивала она. – А это чей портрет? А кого это лепили? А эта деревянная штуковина – это мольберт, да? Ой, это такое таинство: мас-тер-ская! Петр Авдеич, скажите, что вернетесь! Мы пропадем без вас! Мы же хотели Чехова ставить, как же Чехов, Петр Авдеич, что с Чеховым будет?
Петя улыбался, делал задумчивое лицо и даже угостил Аллочку двумя вареными сосисками.
С Чеховым все в порядке, фарфоровое дитя. Он классик, ему хорошо. Его тома стоят в библиотеке швейной фабрики... А вот со мной плохо, друг мой Аллочка. И ничто мне не поможет, даже твоя пасторальная любовь.
Аллочка преданно съела холодные сосиски, заглотала их горячим чаем и никак не хотела уходить. Она хотела остаться здесь навсегда.
Впрочем, ему было даже приятно вообразить на минутку, что стоит самую малость напрячься, слегка изменить рисунок роли и внушить себе, что ему мил и этот нервозный румянец, и эти серые крупные стрекозьи глаза, этот преданный вздор... чуть напрячься... и жизнь его стала бы просторной, уютной и покойной, как Аллочкина четырехкомнатная квартира на Беговой. Кроткие мама с папой, уже не чаявшие пристроить свою единственную дочь... а хоть бы и не кроткие – с его-то, Петиной, закалкой, с его закваской в битвах со старухой – да он бы с нечистою силой ужился...
Нет, фарфоровое дитя, ступай себе мимо. Я не мерзавец, хоть и очень смахиваю на такового...
– Ведь мечтали же, Петр Авдеич, помните – поставим «Невесту»... Новый взгляд на Чехова... Скажите, что вернетесь, Петр Авдеич!
Он снова улыбался, перекинув ногу на ногу и чуть покачивая верхней (брюки были совсем новыми, шоколадного цвета вельвет благородно отливал глянцем на остром колене). Конечно же вернусь, дура ты набитая, куда я денусь... Я майский жук, привязанный за лапку.
– Скажите – да! Петр Авдеич! Да?! Да?!
– Да, – он вздохнул и склонил голову набок. Аллочка взвизгнула, подпрыгнула и захлопала в ладошки...
Сколько неистраченной женской энергии, думал Петя, ей бы родить да помыкаться с яслями, с карантином каким-нибудь, со свинками-ларингитами... Вот что ей надо, а не Джульетт играть...
Через неделю он уже репетировал в своем драмкружке. Роль Нади – «Невесты» – готовила Аллочка...
А еще через два дня он помирился со старухой. Она нагрянула утром в мастерскую – собственной персоной. Хотя «собственной персоной» – сказано неточно.
Разбудил Петю длинный раздраженный звонок в дверь. Пытаясь поймать ногами ускользающие тапочки и судорожно запахнувшись в рубашку, он потащился открывать. На заледеневшем крыльце в медленном величественном снегопаде трясся детина в душегрейке.
– Заберите свою старушку, она из салона никак не вылезет.
– Что?! Из... какого салона? – забормотал сонный Петя, в воображении которого слово «салон» мгновенно приобрело определенный художественный смысл. Детина в театральном снегопаде, какой-то салон, из которого нужно раным-рано забрать какую-то старушку...