На Верхней Масловке (сборник)
Шрифт:
– Представляешь, как отец меня гнобить станет! Он ведь узнает с минуты на минуту. Их в реанимацию не пускали, пока не разобрались... Тут и повеситься негде – все на виду, туалет не запирается...
Если б это была прежняя маленькая Катя, он бы, конечно, уничтожил ее несколькими словами. За то, что его любовь и нежность к этой кудрявой головке растерта, как плевок, о клетчатый кафель вестибюля. Он с холодной насмешкой посоветовал бы ей обратиться за сочувствием к толстой кваснице из Сокольников. Дитя, сестра моя, сказал бы он ей с издевательской усмешкой, как же разумная
Именно так он и сказал бы, если б на кровати лежала прежняя маленькая Катя. Но чужая женщина, измученная и истощенная беспрерывной тошнотой и злобой к умершему человеку, не имела к Пете никакого отношения. Каждые полчаса ее рвало желчью, она вытягивала шею с надувшимися жилами, мучительно разевала рот, как умирающая от жажды птица, и потом бессильно свешивала с края железной койки голову с прибитыми на затылке и свалявшимися в колтуны кудрями.
Петя заметил на соседней тумбочке подвявшие астры в бутылке из-под кефира и сказал:
– Ты извини, я цветы не успел...
Вошла медсестра, молча сменила на штативе капельницы бутылку, проверила, как держится залепленная пластырем игла в вене Катиной руки, и вышла.
– Петька, – Катины глаза наполнились слезами. Она лежала щекой на железяке койки, смотрела на него. – Я тебе в душу наплевала, да?
На щеке синим рубцом темнела отметина от железной коечной рамы.
Он опять поискал в себе ненависть к этой чужой, тяжело дышащей женщине и не нашел.
– Катя, – проговорил он спокойно, – не переживай. Если все дело только в том, как упаковать это событие и преподнести общественности, то можно и ножкой шаркнуть. Я просто на тебе женюсь годика на два, и все. Не стоит вешаться...
Она застыла с вытянутым лицом, словно продолжала вслушиваться в только что сказанные слова, потом выдавила отрывисто:
– Ты... спятил!
– Почему?.. Считай, что я оказываю тебе любезность. Ведь это выручит всех, в том числе и твоего папу. Не так ли?
Тут на нее накатил новый приступ тошноты, и она долго боролась с ним, шумно втягивая носом воздух и часто сглатывая. Наконец затихла и несколько минут лежала как мертвец, задрав к потолку заострившийся подбородок. Трудно было представить сейчас нечто менее привлекательное.
– Понимаю... – проговорила наконец Катя... – Ты... из-за прописки.
– Из-за чего? – Он не понял сначала, а потом больно удивился тому, что совсем, совсем, оказывается, не знал Катю. И сказал легко: – Ну конечно! Мне необходима прописка... До зарезу... Твоя ситуация мне, если хочешь знать, прости, даже выгодна...
– Понимаю, понимаю... – бормотала она, не глядя на Петю, сминая потными руками пододеяльник на животе. – Хотя ты бы мог не так цинично... Мне казалось... Я думала... тогда, в Сокольниках...
– Ты ошиблась. – Он поднялся и сказал: – Значит, договорились. Только прошу тебя по возможности ограничить мои встречи с всемирным папой.
Она молча и суетливо закивала, а у дверей окликнула его:
– Петька! – приподнялась
– Справедливо, – согласился он. – «Дорогому товарищу от бюро холодильных установок».
Вот и все... Впрочем, не все, конечно... Надо отдать Кате должное – она позаботилась, чтобы Петю не трогали. Месяца через полтора она почувствовала себя лучше, поправилась и похорошела, и они с Петей тихо расписались в районном загсе, а потом Катя прописала его в коммуналке, оставшейся от бабушки.
Для поддержания видимости совместной жизни раза два-три они являлись – нежная чета – в гости к родителям, предварительно встретившись на метро «Маяковская». Петя предупредительно забегал вперед, раскрывая и придерживая перед большим Катиным животом стеклянные двери, а за столом, выслушав очередной тост полковника о мире, обнимал округлившееся ее плечо и спрашивал: «Что тебе положить, Катеныш?..» – и в душе было пусто, утомительно... Очень скоро он устал играть в эту игру, и Катя не навязывалась. Вот только папа несколько раз появлялся у дверей клуба швейной фабрики, требуя откровенного разговора: почему Петя не живет интимно с женой и не томится радостным ожиданием первенца. В последний раз Петя ушел от разговора через окно туалета на первом этаже.
Весной Катя родила парня, но Петя при всем желании не мог изобразить отцовскую радость: именно в эти весенние, подернутые влажными облаками дни пришла телеграмма от тетки: «Мама умерла» – и Петя уехал хоронить маму. Хлебнув сиротской тоски на поминках, он вернулся задумчивым и не сразу позвонил Кате, месяца через два.
Она говорила полным, округлым, незнакомо радостным голосом. В трубке что-то пищало.
– Слышишь? – спросила Катя, смеясь. – Орет. Пойду кормить. Ты приезжай как-нибудь, погляди.
– Как-нибудь заеду, – пообещал Петя. Но не выбрался.
Встретил ее лет через пять, в пиковой сутолоке метро, где-то на переходе. Катя необыкновенно похорошела, похудела, зачесывала гладко волосы. Собственно, Катя превратилась в красавицу. Она за руку вытянула из толпы симпатичного мальчугана с монголоидным, как у Мастера, разрезом глаз и бровками-щеточками.
– Видал? – похвасталась она.
– Класс! – похвалил он.
Толпа швыряла их, как прибой мелкую гальку. Они перекрикивали грохот поездов.
– Не женился?
– Пока держусь!
– Женись давай! – крикнула она весело. – А то я надумаю замуж выскочить, да и прогоню тебя из коммуналки.
– Буду очень рад за тебя, Катюша...
Ну и так далее... Покричали в грохоте поездов и разбежались. Тогда он жил в счастливо-сумасшедшей круговерти: они с Семеном сколачивали студию. Собственно, помещение нашел он, Петя. В подвале хранились мешки с подмокшей прокисшей картошкой, пахло сыростью, затхлостью, мышами...
Про то, как длинный муторный год они выбивали во всевозможных кабинетах разрешение расчистить своими руками эти авгиевы конюшни и занять их под студию, можно роман написать. Ну да бог с ним...