На всемирном поприще. Петербург – Париж – Милан
Шрифт:
Многое иногда расскажет один взгляд молодого человека и даже в нашем стереотипном обществе, где мало места всему не подводимому под ранжир, недоступному никакой нумерации.
Марсов был влюблен в Лизаньку. Это уже известно. Но не это одно рассказал его взгляд смуглому Богдану, бывшему единственным свидетелем этого свидания после шестидневной разлуки.
Лизанька знала про любовь к ней юноши; но она не боялась этой любви. В Марсове ничего не было порывистого, страстного, что вырывает поневоле из созерцательного застоя. В нем была безграничная преданность; ему нужен был законный повод к грусти, а не наслаждение. Он любил Лизаньку, как мать любит ребенка и как ребенок любит мать. Ему хотелось бы совершить какой-нибудь блестящий подвиг для того, чтобы она кротко похвалила его за это. Преданность
Лизанька, с своей стороны, приняла на себя руководить в жизни своего томного вздыхателя. Внутренне гордилась она им перед другими и верила, что делает доброе дело, предохраняя его от луж и болот, в которых не замедлила бы погрязнуть эта мягкая натура без ее благодетельного влияния.
Такая картина их взаимных отношений быстро образовалась в воображении Богдана. Должно сказать, что он ошибался в очень немногом.
– Что это вы читаете? – спросил он у хорошенькой хозяйки.
– Скука смертная: «Religion naturelle» Ж. Симона [16] . Очень рада, что вы приехали, – прибавила она, зевая и бросая на диван книжку, – вы останетесь у нас несколько дней, как обещали? Отпустили вы извозчика?
16
«La religion naturelle» («Естественная религия», 1856) – философский трактат Жюля Симона (1814–1896).
– Мы не на извозчике, а верхом, настоящими рыцарями, – отвечал Марсов, – вы знаете, у Спотаренки страсть к верховой езде и к охоте.
– В самом деле – и к охоте?.. Вот не могу допустить в «человеческой личности» этой страсти. Отправляться с ружьями, и собаками… Бог знает с чем, против крошечной пичужки, которая ничего вам не сделала, защищаться даже не может. Я могу простить это какому-нибудь бедняку, который ходит на охоту из необходимости. Но так убивать для своего удовольствия… Это просто гадко.
– Что же, разве вы питаетесь только зеленью и молоком, чтобы поддержать свое достоинство «человеческой личности»? – спросил иронически Спотаренко. – Пожалуйста не читайте Мишле [17] , а то вам с голоду придется умирать, чтобы не обвинять себя в шпинатоубийстве.
– Нет вовсе. Я этого не говорю. Когда я ем говядину, то вовсе не думаю о быке. А вот птичку какую-нибудь, которая лежит на блюде, подкорчивши ножки, я есть не стану. Мне просто противно. А знаете ли, Марсов, – прибавила Лизанька, – дела наши идут очень хорошо, и есть надежда, что будущей зимой у меня будет свободных тысяч десять. Я серьезно подумываю о том, чтобы устроить на эти деньги свой домик для студентов, сначала хоть в маленьких размерах.
17
Жюль Мишле (1798–1874) – историк, публицист, представитель романтической историографии,
– Что это за домик для студентов, позвольте узнать? – спросил Богдан.
– Я думаю купить или нанять маленький домик где-нибудь близко от университета, если можно, то с садиком, и устроить в нем квартиры для бедных студентов. Сперва хоть на пять или на шесть человек, но чтобы у них все там было: и обед, и книги, и платье им выдавать, и музыкальную залу им устроить, – все, одним словом, что будет можно.
– Только как же бы ты сделала, чтобы действительно те, которые нуждаются, воспользовались твоим домиком? – спросил вошедший в это время Стретнев.
– В самом деле, – забасил Марсов, – истинно порядочные поделикатничают.
– Я напишу приглашение, – отвечала Лизанька, – я убеждена, что сумею объяснить, с каким чувством это делаю, и всякий поймет, что деликатничать нечего. Я не благодетельствовать хочу. Эти деньги мне лишние, и я не считаю их даже принадлежащими себе, а отдаю их тому, кто в них нуждается. Ну, а если попадется кто-нибудь и не совсем бедный – что ж за беда. Богатые не прельстятся.
Разговор продолжался довольно долго, перескакивая от одного предмета к другому.
Трое из собеседников слишком хорошо уже знали друг друга, и не могли бы взаимно раскрыть себе ни одной новой черты в своих характерах. Потому что каждый из них уже понимал настолько двух остальных, насколько были одарены способностью понимать.
Но Богдан был в этом обществе человек новый. Он познакомился с семейством Стретневых едва за неделю до их отъезда в деревню. Уже известно, какое невыгодное впечатление произвел он на хозяйку дома. Что же касается Стретнева…
Богдан и Стретнев были две живые противоположности. Целое поколение людей могло бы уместиться в пропасти, разделявшей их, и все еще не образовался бы мостик. Богдан был моложе только годами десятью, а между тем эти люди принадлежали к двум совершенно различным мировым возрастам, к совершенно разным формациям общественного грунта. Стретнев с первой же встречи причислил его к «отчаянным». Потом несколько раз он имел случай заметить недостаточность или неточность этого казарменного определения. Он всю вину взваливал на плечи бедного Спотаренки, обвиняя его в непоследовательности.
– Просто взбалмошный мальчишка, – говорил он, – впрочем, они все такие, не знают сами, чего хотят.
Стретнев, сам очень долго державший в обществе постоянно отрицательную ноту, имел однако же свой весьма оконченный идеал. Внутри у него было решено. Он негодовал, с одной стороны, на упорство масс, не двигавшихся по указываемому им направлению, с другой – на молодых людей, шедших дальше его в отрицании. В особенности же нападал он в них на то, что называл ребячеством, непрактичностью, неспособностью на серьезное дело, то есть на то, например, что они не стремились на государственную службу с похвальной целью приносить пользу отечеству и человечеству, уже тем одним, чтобы не брать взяток. Впрочем, как уже видно из собственного его примера, он не был исключителен в выборе дорог. «Но» говорил он в откровенные минуты: «на дорогу, которую выбрал себе я, – способны не многие. А это (т. е. служба) торная дорога, которая, кроме честности да немного здравого ума, ничего не требует».
Богдан исполнял в точности заповедь, против которой грешил Стретнев – ту именно, которая запрещает сотворять себе кумиров. Вследствие этого, в нем, при несравненно большей талантливости, не было далеко того внутреннего равновесия, того довольства собою, которое Стретнев выказывал каждым словом.
Впрочем, так как этот молодой человек играет одну из главных ролей в этой повести, то ему посвящается отдельная глава.
III
Богдан был на половине своего университетского курса, как Дант на половине жизненного пути [18] . Впрочем, не с этого же начал он свое существование.
18
Ср. строфу из «Божественной комедии» Данте: «Земную жизнь пройдя до половины / Я очутился в сумрачном лесу…» (Ч. 1. Ад. Песнь первая; пер. М. Л. Лозинского).
Начал он его далеко от Петербурга, в одной из степных малороссийских губерний, в уезде, не помню имени, но в очень глухом уезде, так что даже некоторые из тамошних жителей уверяли, будто, дойдя до их уезда, почта не шла уже дальше: некуда было. Не то, чтобы, в самом деле, свет кончался за этим уездом; но за ним начинался такой свет, с которым почте ровно нечего было и делать. Она переночевывала и возвращалась назад туда, откуда приехала.
В такой-то глуши у Богдана были родители. У родителей была деревенька, или хутор, позволявший им проживать немного. Они и это немногое еще ограничили, чтобы дать сыну возможность отправиться в столицу для получения в тамошнем университете наиблестящего из возможных образований. Кроме денежных стеснений, разлука с сыном стоила много горя и слез матери. Но каких бы лишений ни вынесла эта женщина, чтобы дать своему Богдану возможность достичь в жизни того, чего самой ей достичь никогда не удавалось.