На заре красного террора. ВЧК – Бутырки – Орловский централ
Шрифт:
МЕМУАРЫ АВТОРА, КОТОРЫЙ ПРОШЕЛ ГОРНИЛА СОВЕТСКИХ ТЮРЕМ, ПРЕДСТАВЛЯЮТ НЕСОМНЕННЫЙ ИНТЕРЕС ДЛЯ ЧИТАТЕЛЯ
От автора
Тюремные записи – по форме, предлагаемые вниманию читателя очерки, – по содержанию своему посвящены не только описанию тюрьмы, но также изображению жизни и быта России на заре красного террора. Если в странах политического бесправия тюрьма – всегда зеркало жизни, то еще резче выступает это явление в революционную эпоху. И никогда, кажется, не осуществлялось такого превращения жизни в тюрьму, и никогда тюремная решетка не символизировала в такой степени русскую жизнь, – как в минувшие годы обостренной Гражданской войны. В этом – оправдание появления книги, посвященной эпохе 1918–1921 годов. К тому же, события этих лет далеко еще не отошли в область истории. Красный террор до сих пор отбрасывает свою черную тень на всю русскую жизнь. Наряду с очерками «На заре красного террора», публикуемыми впервые, и тюремными записками «ВЧК – Бутырки – Орловский
На заре красного террора. 1918 год
Первые впечатления
Как сквозь смутный сон, вспоминается переезд через немецкую оккупационную границу. Мелькают блестящие каски, презрительно вежливый, повелительный тон, пропуск через железную решетку и легкий, поверхностный обыск. И родина снова возвращена нам! Какая-то чрезвычайная железнодорожная комиссия. Отряд красногвардейцев специального назначения. Торопливый и грубый осмотр вещей, книг, документов, и большие, неуклюжие дроги, перегруженные вещами, медленно влекутся по грязному месиву, несмотря на жаркое лето заполняющему все пространство, видное кругом. По сторонам дороги, искривленные соломенные шалаши, вокруг которых на маленьких кострах варят картофель исхудалые, бледные, давно немытые люди в отрепьях, и много детей, молчаливо и без всякого любопытства глядящих на наше шествие: это – беженцы. Это картины, которые встречаешь на всех перекрестках русских дорог, да, пожалуй, и на всех европейских перекрестках – картины перепуганного человеческого рода, который под гром и молнии войны бессмысленно мечется из края в край, беспомощно ждет и безропотно умирает. Беженцы – поляки, евреи, латыши, украинцы, их никто не заставлял пускаться в опасный и неопределенный путь. Они добровольно с детьми и скудными пожитками пытались бежать из огня Гражданской войны, туда, где им мерещилась обетованная земля, дни, недели и месяцы сидели и гибли в грязном месиве у пограничной черты в ожидании подвижного состава, теплушек, которые должны же когда-нибудь быть поданы и которые должны вернуть им утраченный кров.
Как сквозь смутный сон, я вспоминаю маленький еврейский городок, грязные улицы, покосившиеся дома, согбенные фигуры с заискивающими лицами, ощупывающие глазами и вас, и ваши вещи и без слов спрашивающие «есть что продать?» или «хотите купить?». Наконец, долгие переговоры с комендантом станции, первым встреченным мною большевистским комиссаром, о билете в Москву, и я уже в поезде. Что представляет собой эта вечная загадка, эта страна неограниченных возможностей? Наладилась ли в ней жизнь после Брестского мира, после демобилизации армии, после разрыва с бунтарями-анархистами? Началась ли полоса устроения? И большевики, властители современной России, за девять месяцев своего господства, не стали ли они другими? Не переделала ли их русская жизнь на свой лад, сметая и сглаживая их строптивость, опьянение и озорство?
В немецкой оккупации, где я провел почти полгода, мы не получали регулярно русских газет, почти свободно выходивших еще тогда в России; по отрывочным сведениям, мы, хотевшие быть объективными, затруднялись рисовать себе русскую жизнь. Немецкая пресса, живо интересовавшаяся Россией, информацией не делилась. В обстановке оккупации, когда тяжелый немецкий сапог кайзеровской армии жестоко наступал на русскую деревню и подавлял в городе самые скудные проявления революционного духа, разгонял земства и городские самоуправления, гнал в подполье социалистические партии и профессиональные союзы, фактически лишая рабочих права на самозащиту, в этой обстановке, естественно, созревала атмосфера сочувствия к большевикам, засевшим в России, там, где еще пылало священное пламя революции.
Ориентация на революцию, ориентация на Россию для всего края, задушенного оккупационным режимом, усиливала в массах и передавала одиночкам большевистские иллюзии. И, каюсь, не без глупых и наивных надежд на «выпрямление линии Октябрьской революции» возвращался я из оккупации в Москву. В Москве этого времени была призрачная и фантастическая жизнь. Еще не оправились от впечатления похабного мира, который сузил в три раза зону революции. Остряки говорили, что скоро сфера власти Кремля ограничится кольцевым трамваем, совершающим свой рейс вокруг Кремля. Еще население не оправилось от звуков канонады, которой сопровождалось недавнее освобождение от анархистов захваченных ими домов. Я помню на вокзале, по приезду, то средство успокоения шумной и беспорядочной толпы, которое применил догадливый комиссар: стоя посреди толпы на платформе, он просто выстрелил в воздух. Но наряду с этим кое-где гудели гудки, и дымили фабричные трубы; безбоязненно торговали в лавках и на рынках; с усилиями пролезая сквозь тонкое ушко цензуры, выходили газеты разных партий и направлений.
Меньшевики и Бунд [1] существовали почти легально, но эсерам приходилось уходить в подполье. Я был на Всероссийском съезде еврейских общин, на котором, наряду с немногими социалистами, оказалось много почтенных либеральных фигур, как ни в чем не бывало ровно и смиренно делавших свое дело, те., невзирая на Чеку, вырабатывавших планы, проекты, программы, цену которым они сами превосходно знали. Мне не удалось попасть на 6-й съезд Советов, происходивший тогда в Москве. Мандат, привезенный мною из оккупации от профессиональных союзов, если и не мог обеспечить мне совещательный голос, то все же мог дать мне право на гостевой билет. Но секретарь ВЦИКа спросил о моей партийной принадлежности, и в билете отказал. Между тем это были шумные дни восстания левых эсеров, убийство графа Мирбаха. Москва, отдыхавшая от недавних кошмаров, опять оказалась во власти чуждых сил, которые стреляли из пулеметов и пушек.
1
Бунд – Еврейская социалистическая партия, действовавшая в Восточной Европе с 1890-х и до 1940-х гг. Бунд считал себя единственным представителем интересов достаточно многочисленного на этих землях еврейского рабочего класса.
Возвращаясь с заседания, где нас застигло известие о покушении на Мирбаха, я видел мертвые, пустынные улицы, изредка оглашавшиеся диким ревом обезумевшего грузовика, наполненного гвардейцами и матросами, и опять пустынные, мертвые улицы, молчаливые, ушедшие в себя дома, и только Денежный переулок, где дом немецкого посольства, был весь в тревоге, в суете, в движении автомобилей, мотоциклеток и верховых.
А за событиями на съезде Советов, после ареста громадной части съезда, связанной с левыми эсерами, когда еще неясно, не выступит ли Германия в поход – отомстить за убитого посла и не удастся ли таким образом срыв Брестского мира, начались новые события: вспыхнуло Ярославское восстание и открылась первая страница чехословацкого движения.
Что сделали большевики? Они первым делом окончательно прекратили русскую прессу. Все газеты, без исключения закрылись, слева направо и справа налево. Началось царство стекловских монополий. Надо сказать, что к этому времени значительно ослабели связи большевиков в рабочей среде. Это было время явного изживания большевистских иллюзий: режим Зиновьева в Петербурге, режим Дзержинского и Петерса в Москве содействовали этому процессу. Впервые со времени демонстраций и забастовок протеста против разгона Учредительного собрания, среди столичных рабочих назрела активность, потребность самостоятельно сказать свое слово.
В Петербурге и Москве, при помощи меньшевиков и эсеров, возрождались институты уполномоченных от рабочих на фабриках и заводах, возобновлялись собрания уполномоченных. В Москве, по инициативе тех же партий с участием отдельных профессиональных союзов (печатников, железнодорожников), возник Организационный комитет по созыву Всероссийской конференции уполномоченных от фабрик и заводов, чтобы оформить движение, перекинувшееся из столиц в провинциальные промышленные центры и формулировать его программу. Я получил телеграмму из Витебска, с которым меня связывали годы общественной работы. Мне надо было туда ехать, чтобы рассказать о жизни в оккупации, чтобы дать отчет о своем участии в том съезде еврейских общин, мандат на который я получил от Витебска. Кстати, в качестве представителя упомянутого Организационного комитета я помог товарищам созвать губернское собрание уполномоченных от местных фабрик и заводов. Что произошло в Витебске, как мы там организовывали рабочих при попустительстве большевиков, как мы попали в Чеку и в тюрьму, и что пришлось пережить на заре красного террора и в разгаре его, об этом будет рассказано в следующих главах.
Наше преступление
Время действия – жаркие июльские дни 1918 года. Место действия – губернский город западной окраины с 130-тысячным населением. Что сказать о русской городской провинции первого года социалистической эры? Большевистский суд ликвидировал последних, только что изловленных, провокаторов. Комиссар финансов взыскивал революционный налог, первоначальная сумма которого, путем соответствующей мзды, понижалась на 50 и даже на 95 %. Социальная политика выражалась в том, что домовладельцев (такие еще тогда существовали!) заставляли ремонтировать свои дома, предоставляя, таким образом, работу безработным плотникам, столярам, малярам. Жизнь замирала рано. Военные дозоры по вечерам занимались проверкой документов. В домах производились постоянные обыски, искали денег (больше 1000 рублей никому не разрешалось иметь при себе), драгоценностей, товаров, продовольствия и реквизировали все, что плохо лежало, что попадалось под руку. Это период, когда аппарат Чеки начинал впервые чувствовать под собой твердую почву, когда он, под видом «комбедов» уже готовился дать бой «кулакам» в русской деревне и уже обрастал своей опричниной, специфическими отрядами особого назначения, в городе. В Витебске для Чеки было много работы: то мобилизация буржуев, схваченных по домам и на улицах на принудительные тяжелые работы (от которых буржуи откупались взятками), то пополнение тюрем и арестных домов буржуями, которые еще не столковались с комиссаром финансов насчет уплаты налога и для размышления посажены под стражу. Еще беспокоили Чеку настроения рабочих, которые в Витебске в массе находились под влиянием меньшевистско-эсеровского блока. Совершенно непонятным образом здесь сохранился маленький островок демократической общественности, Комитет по борьбе с безработицей, избираемый профессиональными союзами и возглавляемый меньшевиками и эсерами. Он впоследствии вырос в большую организацию, охватившую крупные предприятия и тысячи рабочих и ставшую активным соперником Губсовнархозу. Вот этот Комитет, бывший подспорьем меньшевиков и эсеров, и поддерживал антибольшевистские настроения в рабочей среде. К тому же он предоставлял помещение под Биржу труда, под Совет профсоюзов, под Клуб имени Карла Маркса. Я уже несколько дней в Витебске. Прочел публичную лекцию о том, как живут в местах немецкой оккупации, и удостоился лестного отзыва в официозной печати: «…хоть и социал-предатель, но объективно рассказал». А я старался посильно показать, что немцы-завоеватели ничуть не лучше большевиков: так же мобилизуют на принудительные работы и ловят народ на улицах, так же разгоняют городские думы и земства, так же закрывают органы печати, так же произвольно арестовывают и вообще всячески плюют на демократию и другие буржуазные предрассудки. Моя задача, связанная с конференцией уполномоченных от фабрик и заводов, обреталась в самых благоприятных условиях. Товарищи сочувствовали идее созыва губернской конференции, и кое-что делали в этом направлении. Когда вечером, помню, в полумраке (не горело электричество), я делал доклад от имени Организованного комитета, мои предложения и наказ встретили очень сочувственно. Да, пора рабочему классу сказать свое собственное слово и активно вмешаться! Так говорили не только партийные, но и рядовые рабочие. Интересней всего позиция большевиков, присутствовавших на заседании Совета профсоюзов, одни из них молчали, другие говорили «против», и все голосовали против наказа. Но выступить прямо против созыва конференции, сказать, что рабочий класс не смеет собираться для того, чтобы формулировать свою программу, на это большевики не решились. Нам стало ясно, что среди местных властителей царит растерянность и, что, если не сейчас, то скоро они спохватятся и оборвут это сантиментальное миндальничание. Но пока все благоприятствовало легальному созыву губернской конференции уполномоченных. Совет профессиональных союзов разослал по губернии телеграммы с предложением прислать делегатов на конференцию уполномоченных, и никто из начальства не ставил препятствий рассылке этих телеграмм. Официальный орган большевиков несколько дней подряд печатал объявление о предстоящей конференции уполномоченных. Лучшее помещение в городе, Городской театр, Жилищный отдел Исполкома отвел под занятия конференции. Наступил день, когда она должна открыться. С утра в Совет профессиональных союзов стали съезжаться делегаты из провинции и местные уполномоченные, число их уже перевалило за триста. Но в это время большевики опомнились, и Чека принялась за работу. К пяти часам вечера театр заняли отряды войск, а приходившим уполномоченным было заявлено: «конференция запрещена», составлен проскрипционный список лиц, подлежащих аресту. Несколько комический оттенок имела история моего ареста. По пути в Городской театр я зашел к своему дяде и однофамильцу выпить чаю и повидаться с ним, так как его только что выпустили из тюрьмы по делу о революционном налоге. Но не успел я пробыть там и 15 минут, как явился чиновник из милиции и спросил: