Набат. Книга первая: Паутина
Шрифт:
Тогда Алаярбек Даниарбек приложил изящнейшим жестом руку к груди, склонился в полупоклоне, точно он находился не в тугаях среди болот, а на собрании почтенных стариков.
— Да будет благословение аллахово над головой вашей, — вкрадчиво заговорил он. — О наш почтеннейший гость, цвет пастушьего сословия, умнейший и вежливейший из знатных обитателей камышовых зарослей. Да не откажите нам в милости пожаловать сюда и прикоснуться вашими достоуважаемыми ягодицами земли у нашего жалкого костра. Не соблаговолите ли вы…
— Что с тобой? — глухо прозвучал голос пришельца. — Ты что, объелся ишачьих мозгов, что ли?
Поморщившись, доктор заметил резко:
— Алаярбек Даниарбек!
—
— Спросите, что ему надо, и объясните, что подошло время, когда все честные люди спят.
Сказал всю эту фразу доктор нарочно громко и по-узбекски. Тогда ночной гость, не дав Даниарбеку открыть рот, быстро проговорил:
— Господин, мы встречаемся на мгновение и расстаемся навеки. Откуда я пришел, туда дорогу уже занесло пылью и песком.
Он покачал головой и замолк.
— Я же говорил, что у него изъян в воспитании, — проворчал Алаярбек Даниарбек.
Ночной гость снова заговорил:
— Мы очень просим… У нас телесный недуг… Мы видим, вы русский… нет ли у вас для больного… у русских всегда имеются… всегда… эти лекарственные порошки.
Ночной гость очень неправильно произносил узбекские слова, и, вслушиваясь в его разговор, доктор подумал, что вернее всего он Гянджи некий тюрк. В своих скитаниях во время последней войны доктору пришлось побывать во многих местностях Закавказья.
— Что с вами? — приподнявшись на локте, сказал доктор. Он очень устал, ему хотелось полежать спокойно, но профессиональная привычка взяла свое.
— Лихорадка, — стонущим голосом протянул гость, — мучит лихорадка и днем и ночью у пастушьих костров, трясет, ломает, о аллах, наши старые кости. Нам бы порошков лекарственных… белых, горьких.
Доктор встал и вынул стетоскоп.
— М-да, — бормотал он, мешая узбекские и русские слова. — Дышите… так, глубже, еще дышите. Скиньте чуху. Так, так. Тэк-с, тэк-с. Легкие точно у быка. Впрочем, тоны сердца… гм-гм… акцент второго тона, а pulmonalis э… систологический шум. Что с вами?
Возглас был вызван тем, что грудь ночного гостя под стетоскопом судорожно вздрогнула.
— Не может быть! — резко сказал ночной гость. — Какой систологический шум… аорта?!
Долгая минута понадобилась доктору, чтобы до его сознания дошел смысл слов незнакомца.
— Что вы сказали?.. Вы знаете, что такое систологический шум?.. Аорту? Э, батенька! — Не выпуская из вытянутых рук мускулистые предплечья больного, доктор стал вглядываться в его лицо, черты которого искажались колеблющимися бликами от огненных языков костра.
Но гость легко высвободился, натянул чуху на голые плечи и почти грубо сказал:
— Оставьте… сердце у меня здоровое.
— Вы не то, чем кажетесь.
— Могущественные шахи и ничтожные нищие — странное сословие, они никого не слушают и никому не подчиняются.
— Степь бесприютна, а вы больны.
— Оставьте… У вас есть хина? Хинини муриатикум?
— Есть.
— Тогда дайте сколько можете.
Пока доктор рылся в полевой сумке, незнакомец быстро сказал что-то Даниарбеку и поднялся.
Потом, взяв лекарства, медленно и значительно проговорил:
— Я дервиш! Я не заслуживаю ада и недостоин рая. Один аллах всемогущий знает, из чего он замесил мою глину. Подобен я безбожнику нищему и развратной блуднице. Не осталось у меня ни веры, ни наслаждения, ни надежды.
Он шагнул от костра.
— Вы великодушны… Великодушие свойство мудрых.
Багровая в отсветах пламени камышовая стена раздвинулась, и ночной гость исчез.
— Как будто его и не было, — промолвил доктор, устраиваясь поудобнее на своем жестком ложе. — Странный пастух… Знает про аорту… про хинини муриатикум.
Уже засыпая, он спросил:
— Вы его встречали?
— Нет.
— Что же он, я слышал, вам насчет Самарканда и вашего Багишамаля говорил?
Алаярбек Даниарбек ползком подобрался к доктору и, тревожно озираясь, тихо забормотал:
— Он не пастух. Он дервиш — человек тайны… Про него давно говорят в Самарканде и Бухаре, его ищут. Он скрывается. Он мне задал вопрос: не знаю ли я, когда прибудет в Туркестан зять халифа, не слышал ли я в городе. Я сказал: «Не знаю». Тогда он рассердился и выругал меня, а мне сказал: «Твой ад и твой рай всегда в тебе самом, зачем же ты ищешь их вне себя, друг? Смирись, друг!» Страшно ругал… Уедем поскорей…
— Ну нет! — зевнул доктор. — Плохо вы дервишей знаете. Теперь за эти десять порошков наш дервиш всем, кто к нам полезет, горло перервет…
Костер уже почти потух, а доктор все еще думал. Стало прохладно, и комары угомонились. Фыркали и громко хрустели молодыми побегами камыша кони, хором квакали лягушки, звенели цикады.
Не без иронии доктор говорил себе:
«Нищий дервиш требует хинини муриатикум… рассуждает о пороке сердца.
Восток! Какие только встречи не бывают! Среди болот, камышей, комаров… на задворках Туркестана, кого только не встретишь?! Рваная чуха — маскарад, конечно. Рубаха на нем тонкая, из добротного шелка. Тело мускулистое, но холеное, руки без мозолей. Черты лица… осанка… Горд, как сатана. Басмач? Не похоже. Кто же он? Ждет зятя халифа… Энвера… Мы еще ничего толком не слышали, а он слышал… Странно».
Но вслух он сказал только:
— Алаярбек Даниарбек, не прозевайте коней.
И заснул.
Глава седьмая
Павлиний караван-сарай
И если свинье вставят зубы из золота, нечистота ее не превратится в чистоту…
Довольно! Мне душно от тебя…
Широко распахнутые обветшавшие ворота, видимо, вообще не закрывались добрых полсотни лет. Тяжелые петли покрылись на палец толщиной красно-бурой ржавчиной, а доски раструхлявились и держались на ржавых гвоздях милостью всевышнего. На глиняном возвышении, прислонившись плечом к потемневшему гнилому столбу, сидел пегоусый с шерстистой неопрятной бородой погонщик не погонщик, верблюжатник не верблюжатник, человек пожилых лет, толстощекий, брюхатый. Прыщи всех размеров украшали его нос, щеки, лоб и даже верхнюю губу. Старый потертый халат, такая же потрепанная тюбетейка, посеревшие от грязи бязевые штаны, не скрывавшие кривизны его волосатых ног, до того преобразили его внешность, что в нем даже близкие родственники и друзья не признали бы сына казия байсунского, торговца каракулем, завсегдатая лейпцигского пушного аукциона господина Хаджи Акбара. Пальцами босых ног Хаджи Акбар играл с порванным каушем, подкидывал его, ловил, крутил в пыли, словом, он был занят и уж совсем не обращал, по-видимому, никакого внимания на то, что происходило на вечерней улочке, ведшей к стене Бухары. Тем более, казалось, не интересовал его большущий запаршивевший пес с голодными глазами. А пес ужасно хотел проскользнуть с улицы во двор, куда его манили призывные запахи. Но Хаджи Акбар сидел в самых воротах, и все местные собаки знали его повадки очень хорошо. Пес подобострастно пошевелил обрубком хвоста и, жалобно скуля, уселся на почтительном расстоянии. Нога Хаджи Акбара продолжала подкидывать и на лету надевать кауш, а лицо его, плосконосое, расплывшееся в блин, сохраняло столь непроницаемую и благодушную мину, что любое живое существо могло впасть в заблуждение и забыть всякую осторожность.