Набат
Шрифт:
— Значит, не верите, что человек может за других постоять? — спросил Алексей.
— И никто в это не верит, — убежденно ответил Тюрин. — На кой ляд мне о каких-то сиволапых думать, когда я их в глаза не видал.
Осторожно походили вокруг да около щекотливого вопроса о политически неблагонадежных людях и, будто бы не проявляя к этому дальнейшего интереса стали говорить о пустяковых повседневных делах.
Однажды, досыта наигравшись в карты, Тюрин попросил Алексея почитать перед сном божественное, и на столе опять появилась Библия.
— О чем же вам почитать? — спросил Алексей.
—
Мавра Платоновна благоговейно поправила фитилек горящей лампадки, перекрестилась и села послушать Священное писание. Алексей раскрыл Библию наугад и начал читать о жизни возлюбленного богом праведного праотца Лота, спасавшегося со своими непорочными дочерьми в горной пещере. И с первых же слов произошел конфуз, повергший в замешательство Тюрина и его супругу. Алексей читал о том, как оберегаемый богом старый пьяница Лот стал любовником своих дочерей.
— Постой, постой... — прервал чтеца Тюрин. — Ты, парень, чего-то...
Он подвинул Библию к себе и, водя пальцем по строчкам, смущенно сглатывая отдельные слова, читал:
«И вышел Лот из Сигора, и стал жить в горе, и с ним две дочери его...
И сказала старшая младшей: отец наш стар; и нет человека на земле, который вошел бы к нам по обычаю всей земли.
Итак, напоим отца нашего вином, и переспим с ним...
И напоили отца своего вином в ту ночь; и вошла старшая, и спала с отцом своим (в ту ночь); а он не знал, когда она легла и когда встала.
На другой день старшая сказала младшей: вот, я спала вчера с отцом моим: напоим его вином и в эту ночь; и ты войди, спи с ним.
И напоили отца своего вином и в эту ночь; и вошла младшая, и спала с ним».
Тюрин смущенно поерзал на стуле, захлопнул Библию, сунул ее в комод и больше не доставал.
— ...Что это Веру Трофимовну не видно? Не заболела ли? — спрашивали соседки Федора Павловича Симбирцева.
— Эва, хватились! Она уже три дня как в Москве. В гости к брату уехала.
— Ах, вот оно что!..
До Москвы сотни верст, а Вера Трофимовна находилась всего лишь на третьей версте от станции.
— Какая-то еще баба у тебя, Измаил, завелась, — заметил один из путевых рабочих выглянувшую из будки женщину.
— Сестра Фатимки. Своячень мой.
— А-а... А я думал, ты себе еще новую бабу завел. Вам, татарам, ведь можно это.
— А почему не можно? Конечно, можно. Только деньга имей. А когда деньга мало, то и один Фатимка — много.
Вера Трофимовна, под стать Фатиме, была в каком-то старом бурнусе, повязанная по самые брови темным платком.
Напав сразу на верный след, но не распознав его, полиция кинулась в сторону и спутала все.
Письмоводитель из нотариальной конторы выписывал себе три газеты и два журнала с какими-то приложениями. Зачем все это ему? Может, он не только читает, но и свои «приложения» выпускает в виде этих противозаконных листовок? И полиция ночью явилась к нему. Газеты и журналы — столичные; приложения к ним — сочинения русских и иностранных писателей, — все дозволенное. В погребе у письмоводителя нашли бутыль с какой-то подозрительной густой темной жидкостью. Не краска ли для печатания? Но оказалось, что это был то ли маринад, то ли сироп.
По совету полицеймейстера, жандармский ротмистр невзначай наведался к Симбирцеву. Они отлично знали друг друга, виделись каждый день, и в помещении вокзала комната помощника начальника станции была рядом с жандармской.
Симбирцев встретил нежданного гостя с намыленными щеками — только что начал бриться — и, извинившись, стал продолжать это занятие.
— Угостить, батенька, ничем не смогу. Жена в отъезде, и приходится самому в буфете обедать. Разве что чаем, если угодно?
— Ни-ни... Я на минутку только... Шел мимо... Дай, думаю, загляну, как он один тут справляется... Пыли, вижу, много сумел развести, — посмеялся ротмистр, проведя пальцем по столу.
Чудак этот полицеймейстер! Симбирцев лет десять — пятнадцать тому назад три года был в ссылке... Что ж из того? Было это, и быльем поросло. Листовки, что ли, теперь он печатает? Целыми днями на службе торчит. Да оно и понятно: жена уехала, и одному сидеть дома скучно.
— Заглядывай, Федор Павлович, к нам. Либо стуколку, либо преферансик сообразим.
— С удовольствием, пока моей Трофимовны нет.
— Ну вот, значит, не зря я зашел, — заключил повеселевший ротмистр.
Три недели прожил Алексей у Тюрина, держа язык за зубами, а уши — настороже, но Тюрин не сболтнул ничего лишнего. Опеку над своим поднадзорным жильцом квартальный с каждым днем проявлял все старательней: ночами, когда Алексей спал, обшаривал карманы его одежды, тщательно прощупывал подкладку пиджака — не прошелестит ли под ней запрятанный бумажный листок. Проверял, действительно ли Алексей уходит с утра на малярную работу или куда-то еще, и убеждался в неосновательности своих подозрений. Подойдет к Подгоренской церкви, увидит: вон маляры, как мухи, переползают с места на место по церковному куполу; вот — в холодке у церковной сторожки закусывают среди дня; — вот на закате солнца расходятся по домам. И Тюрин удостоверился, что его поднадзорный не причастен ни к каким противозаконным делам.
— Присмотрелся я к тебе, Алексей, и скажу: вьюнош ты с разумным понятием, и надо тебе выходить на самую что ни есть верную стезю жизни, — проявлял о нем Тюрин заботу. — Как прожившему под личным моим надзором, составлю я тебе отменную протекцию на служебное поприще. Незачем тебе с этим паскудным маляришкой якшаться да по крышам елозить, а будешь ты в чине, в звании и при жалованье. Поведу тебя к нам определяться...
— К вам?.. Куда это — к вам? — удивленно переспросил Алексей.
— К нам, в полицию, — снизил Тюрин голос до шепота. — Попервости я тебя самолично поднатаскаю, как и к чему приглядываться подобает, а дальше...
Тюрин не договорил. Громкий хохот Алексея заглушил его шепот.
— Ну и комик же вы, Анисим Фаддеич!..
— Это как так?.. Какой такой комик?.. — сначала смутился, а потом обиделся квартальный. — Я тебя, можно сказать, призрел, в расположенье пришел, а ты такие слова говоришь... И никакого смеха тут быть не должно.
Смеха больше и не было. Алексей собрал узелок со своим бельишком — других вещей не имел — и, рассчитавшись за жилье, решил перебраться к себе домой.
Квартальный был обескуражен таким поворотом дела. Хмуро сказал: