Наброски для повести
Шрифт:
Прошло три месяца. Однажды я забрела дальше обыкновенного в поле и увидела стоявший там одинокий домик. Я заглянула с отворенную дверь, увидела, что там так хорошо и уютно, и вошла. Я всегда отличалась решительным и смелым характером.
Пред очагом, на котором горел огонь и откуда повеяло на меня приятным теплом, играли дети. Они приняли меня очень радушно и тотчас же принялись кормить молочком, потом всячески гладили и нежили. Все это было непривычно и приятно для меня, и я осталась у них. Эта простая хижинка показалась мне тогда дворцом.
Вероятно, я так и осталась бы там до конца своих дней, если бы мне не вздумалось как-то пойти прогуляться в
— Как же ты это сделала? — с видимым интересом осведомился Том.
— Очень просто: так же, как и в первый раз. Взяла да и вошла в лавку и, подняв повыше хвост, стала тереться о ноги старика-лавочника, просительно мурлыкать и по временам жалобно мяукать. Самое главное для нас, кошек, сноровка; со сноровкою можно всего добиться, а без нее самая умная кошка пропадет ни за что ни про что. Старик нагнулся, взял меня на руки и погладил, а я еще усерднее стала тереться о его плечо, пригибаться головою к державшей меня руке и водить по ней носом; вообще, проделывала все, что нам полагается, чтобы заслужить себе милость. Старик позвал свою жену, такую же добродушную старушку; она также отнеслась ко мне очень ласково, за что я, разумеется, отблагодарила и ее, чем могла. Оба старика восхищались моей миловидностью, ласковостью, а главное — доверчивостью к ним, и были очень рады, когда заметили, что я не прочь водвориться у них на жительство. И я водворилась.
Иногда, во время своих прогулок, я проходила мимо той хижинки, где в первый раз нашла себе приют. Дети усердно звали меня назад к себе, обещая опять попоить молочком, покачать меня на руках и поиграть со мной. Но я делала вид, что совсем и не знаю их. Как-то раз им удалось меня поймать, и младший стал жаловаться, говоря, что долго не мог спать и все скучал по мне, считая меня где-нибудь погибшей. Я приласкалась к ним, но при первом удобном случае опять удрала от них, и потом старалась больше не попадаться им на глаза, пока не выросла настолько, что они сами не могли уж узнать меня.
У лавочника я оставалась около года, а потом перешла в новую усадьбу, где недавно поселились какие-то приезжие из большого города, очень богатые люди, которые привезли с собой хорошего повара, как я узнала от моих же старичков. В новом месте я тоже была принята хорошо, и мне там жилось как нельзя лучше. Кормили меня прямо со стола разными лакомствами: и сардинками, и бараньими котлетками, и цыплячьими ножками, и многим еще другим очень вкусным. У них я непременно осталась бы навсегда, если бы с ними не случилось какого-то несчастья, которое заставило их продать усадьбу со всей прекрасной обстановкою, отпустить повара и других слуг и нанять себе почти такую же хибарку, как та, из которой я перешла в лавку. Вернуться в прежнюю обстановку я, конечно, не пожелала.
Я стала присматриваться, где бы мне еще пристроиться. По соседству жил одинокий старик, которого прозвали за что-то Жабой. Говорили, что он очень богат, но не любит людей, поэтому и люди не любят его. Я основательно обдумала все это и решила, что если он не любит людей, то, быть может, полюбит меня, потому что я знаю, как надо заставить полюбить себя. «И, наверное, — думалось мне, — он будет мне рад».
Я не ошиблась в своих расчетах. Никто никогда так не баловал меня, как этот
— Киска, киска! — говорил он со слезами на своих впалых глазах, нежно поглаживая меня. — Ведь ты — первое живое существо, которое по доброй воле приходит и ласкается ко мне?.. Ах, милая кисочка, может быть, ты и останешься со мной?.. Оставайся, кисонька, и мы с тобой вот как заживем!
У него я провела два года. Потом он захворал, явились какие-то чужие люди и начали хозяйничать у него в доме. На меня эти люди и внимания не обращали. Только хозяин все по-прежнему относился ко мне и желал, чтобы я лежала у него на постели, и он мог бы гладить меня своей длинной бледной рукой. Я сначала так и делала, но потом мне сделалось очень тяжело все время находиться возле больного. Я боялась сама захворать, поэтому решила, что пора опять переменить место жительства. Но мне нелегко было уйти от Жабы. Он беспокоился, когда несколько времени не видел меня, и чувствовал себя хуже. По его просьбе меня отыскивали и приносили к нему, и тогда он, убаюкиваемый моим мурлыканьем, успокаивался и засыпал.
В одно утро я так далеко ушла от дома Жабы, что меня нельзя уж было больше найти. Но я не знала, к кому мне пристроиться. В двух-трех домах села, куда я заходила попытать счастье, меня тоже принимали довольно хорошо, но везде оказывалось неудобно. В одном месте была большая сердитая собака, а в другом — бэби. Лучше с голода умирать, только не жить в доме, где водятся бэби. Когда ребенок уже на ногах и теребит тебя за хвост или сует твою голову в бумажный мешок, то ты смело можешь оцарапать ему руку, и тебя никто не накажет, даже не осудит за это. Напротив, многие еще похвалят и скажут:
— Вот так тебе и нужно, шалуну (или шалунье)! Не мучь бедную киску.
Но если какой-нибудь злющий бэби схватит тебя за горло и начнет душить или норовит выколоть тебе глаза, и ты вздумаешь проучить его, то сейчас же вознегодуют, назовут тебя «коварным, бессердечным животным», выдерут и прогонят; а то и еще хуже сделают что-нибудь с тобою… Вообще скажу тебе по дружбе, Том: где водятся бэби, там нам не житье.
Наконец я основалась в доме одного банкира. Я могла бы поселиться и в одном большом ресторане, где еды было всегда вдоволь. Но там было слишком уж многолюдно и шумно, что тоже не совсем приятно для нас, любящих покой. У банкира же было очень тихо, и вообще в его доме царила такая благопристойность, которая мне всего больше по нутру. Этот банкир, кстати сказать, был и церковным старостой, а его жена была такая благочестивая, что позволяла себе улыбаться только при какой-нибудь веселой шутке навещавшего их иногда епископа.
Ах, дорогой друг! Не слушай ты тех бессовестных циников, которые осмеивают приличие, порядочность и, вообще, все достойное уважения. Может быть, все это и не даст тебе лакомой еды и мягкой постели, зато в самом себе заключает награду, дает сознание своей безупречности; а это много значит. Сравниваешь себя с другими и видишь, что они все неправы: не то делают, что нужно, и не туда идут, куда нужно, между тем как про тебя ничего этого нельзя сказать. Ну, и приятно сознавать это. Притом же быть порядочным — не особенно и трудно: нужно только уметь держать себя, как говорится, в руках… Но это я так, кстати. Не буду больше надоедать тебе такими рассуждениями.