Начало конца комедии (повести и рассказы)
Шрифт:
Если утром, проведя ночь без сна, судовой медик придет к тебе в каюту бледный и взбесившийся и заорет: «Какого черта вы болтаете такую чушь?! Не может не быть печени у лошади!», то он экзамен сдал, и вы можете доверить ему свой организм. А если не придет и ни в чем не укорит, то лучше лечиться самому. Наш электрорыжий Лева экзамен сдал с блеском. Он оказался тем единственным, который захохотал на мою провокацию и заорал: «Не болтайте чушь!» Оказалось, он ветеринар. В судовые медики переквалифицировался год назад с помощью спецкурсов. Я послал Леву к кровоточащему Шалапину, но действовал по принципу: «на ветеринара надейся, а сам не плошай!» Отправился в капитанскую
Юра к себе давно не спускался – это было видно простым глазом. По ковру из угла в угол ездили папки с бумагами и раскатывалась банка растворимого кофе, а на телефонном шнуре повисла каким-то чудом женская туфля. Я прибрал бедлам, кинул туфлю в мусорную корзину и нашел «Медицинское пособие для капитанов судов», а в нем «Кровотечения». Основной причиной указывались «трещины и разрывы узлов». Справочник рекомендовал еще не забывать, что кровотечение бывает и при злокачественных образованиях прямой кишки, поэтому страдающим следует периодически показываться врачу. Ни в первом, ни во втором случае штормовая качка и задержка на двое суток с приходом в порт никакой роли в жизни и смерти Шалапина играть не могли.
Пока я вчитывался в справочник, а продолжалось это не больше двух минут, я уже успел ощутить жжение в деликатных местах и принял твердое решение на берегу немедленно показаться врачам. «Все через себя, – подумал я. – Все пропускаешь только сквозь себя!»
В каюте Ямкина было очень душно. Я немного ослабил барашки на бортовом окне. И сразу засвистел ветер в незаметной глазу щели. Сразу океан запустил щупальца в судовое нутро. А навстречу океанским щупальцам бросились судовые звуки, вернее стрельба и взрывы снарядов – свободные от вахт и работ моряки упрямо крутили в столовой команды первую серию «Освобождения».
Я занес медсправочник Шалапину.
– Ай эм вери сорри, – сказал философу я. – Примите мои искренние сожаления. Но весь героизм вашего поведения в течение этих двух суток стоит одной специализированной свечи. У нашего коновала этого богатства – целый ящик.
Итак, Шалапин двое суток почитал себя героем, который в жутком одиночестве приносит себя, свое здоровье, свою жизнь на алтарь человечества. Он небось и слезу пустил, когда увидел лунное зарево, потому что жалел себя и свое одинокое мужество. Повис, так сказать, на кресте, вернее забрался на Голгофу с кровавым крестом на изможденных плечах, и оглянулся окрест просветленными глазами, переполненный жертвенным счастьем…
Больше на борту «Фоминска» я никаких записок не вел.
Послесловие
(рассказ)
Последнюю эффектную фразу про Голгофу я тоже не закончил, потому что прибежал боцман и сказал, что Кудрявцев сорвался в щель между комингсом твиндечного люка и контейнером во втором трюме.
Сейчас, когда я пишу послесловие, – лето семьдесят пятого года. И уже около трех месяцев нет на свете и Юрия Ивановича Ямкина. Я узнал о его смерти с опозданием – был в рейсе. В соответствующем приказе сказано, что капитан т/х «Фоминск» погиб во время чистки мелкокалиберной винтовки, она оказалась заряженной, и пуля попала ему в голову. Дальше указывалось, что хранение на судах мелкокалиберных винтовок разрешается только в разобранном виде, – сама винтовка у первых помощников, а затвор у капитанов. Обидно, что Юра, который привык к оружию с детства, так грубо ошибся, но все знают: раз в год винтовка и сама стреляет. Потому-то и знаменитая чеховская фраза о ружье на сцене, как и все у Чехова, не есть чистая театральность.
Когда превращаешь путевые заметки в нечто литературное, то уже знаешь конец пути. И знание конца начинает отбрасывать тень на все то, что ты записывал, когда еще ни черта не знал впереди, когда перед тобой был только океан и темнота и дальняя, дальняя дорога.
Художники живучи и неистребимы, как цыгане. Когда цыганка начинает гадать тебе про дальнюю дорогу, она уже знает про тебя все, чем ты в тот момент являешься, – цыганки физиономистки и психологи высокого класса. Они начинают гадать с конца.
А я ничего не дописываю теперь – с вершины знания. Я только выкинул все то, что не касается главных действующих лиц. Ват написал «главных действующих лиц», но там – в океане, в дальней дороге, – не было действующих лиц, там была статика обыкновенной жизни. Движение жизни заметно лишь тогда, когда оглядываешься.
Если оглядываешься из этой минуты на прошлую минуту, то движения еще почти не видишь.
Если оглядываешься из этой минуты на прошедший год, – он летит, он полон движения, он завихрен, как след Земли в космическом эфире – ведь планета оставляет за собой след, несясь вокруг звезды со странным названием «Солнце»; она оставляет за собой бурлящий кильватерный след в тех полях, о которых мы еще не знаем, – во всяком случае она как-то деформирует пространство, ибо не может не менять какие-то его свойства, перетекая из точки в точку по орбите.
Романист пытается воссоздать сплошное течение событий и человеческих душ, он пропускает год сквозь читателя со скоростью тридцати страниц в час и этим обманывает наш мозг, как кинопленка обманывает медлительный глаз. Я не романист, я не овладел и уже никогда не успею овладеть колдовством романиста. Я здесь лишь фотографирую. Правда, нет такого фотографа, который удержится от монтажа, когда засовывает карточки в альбом. Я стараюсь удержаться и от этого. Что-то тревожит мою уставшую совесть даже при монтаже, если дело идет о тех, кто уже сорвался за круглый борт планеты и колыхается в пучинах времени.
И сейчас я допишу только то, что хорошо помню.
Помню, утренний свет делал следы соли, засохшей на стекле рубочных окон, черными, оспенными. Волна озыбилась, остепенилась и покачивала судно с равнодушием, как покачивает люльку с годовалым ребенком в двадцатый раз беременная баба. И судно, казалось, спит на ходу – измученный пехотинец на ночном марше. Сам рассвет был кремово-бежевый, обещал спокойную погоду и белесое солнце. И солнце, действительно, весь этот черный день было белесым, как волосы деревенской девушки в конце лета. От солнца по горбам зыби, соскальзывая в лощины между их вершинами, бежала белесая тропка отражений. И все было мирно-будничным. Будто вчера и вовсе не было разгула могучих стихий.
Помню, Юра заснул с неподписанной радиограммой в пароходство, как заснул когда-то с похоронкой в руках. Он спал минут десять.
Помню, он не отменил запланированную общесудовую тревогу. Трудное дело решиться на Игру в солдатики, когда судно бредет сквозь океан в роли погребальных дрог и в рефрижераторной камере мерзнет труп юноши. Мне никогда не хватило бы духу. Не из сентиментальности, а потому, что в таком решении можно обнаружить нечто от бравады, от пижонства, от «мне черт не брат», а я боюсь показухи, вернее обвинения в показухе, больше обвинения в слабости. Но Юра навсегда остался военным. И потому ему и в ум не могло прийти опасений по поводу показухи или пижонства. Он играл тревоги не для того, чтобы, например, отвлечь экипаж, а единственно потому, что приказано было подготовиться к инспекторскому смотру.