Начало конца комедии (повести и рассказы)
Шрифт:
– Не волнуйся, – сказал я Яше. – Сейчас вернется твой хозяин.
– Кушать х-х-хочу! – ответил мне Яша.
Я вообще-то не очень одобряю попугаев. В обычае держать их на судах мне мнится какое-то пиратское пижонство. А тут почувствовал смысл – этакие буддийские устойчивость и покой, защищенные крепким клювом. И еще мне раньше казалось, что зеленое с красным не режут глаз только нашему боцману. А через Яшку я и в этом сочетании обнаружил мудрость соединения несоединимого.
Вернулся хозяин, попугай успокоился, а я пожаловался на сверхделикатность чифа, на полное отсутствие у него прохиндейства и других пробивных талантов.
– Ваш старпом человек без сомнения чистый и несовременный, – сказал Владимир Дмитриевич. – Но вы ему знаете что посоветуйте? Не умеешь нужному клерку или секретарше начальника
Я кивнул. Все это была святая правда. Правда, эта святая правда была правдой в такой же степени, как и святой ложью.
Я отработал старшим помощником около двадцати лет, – сказал Владимир Дмитриевич. – Отец погиб перед войной. Я на "Ермаке" плавал – только в арктических рейсах, как понимаете. Вас судьба сводила с "Ермаком"?
…Конечно сводила. Первый раз в пятьдесят третьем году. Я шел на Восток на среднем рыболовном траулере No 4241. Караван попал в тяжелые льды в проливе Матиссена в архипелаге Норденшельда. "Ермак" завел нас в залив Бирули в бухту Северную. Там белый медведь брел по кромке слабого прибоя, мимо покинутых черных строений. С военного тральщика ударили по медведю из спаренного зенитного пулемета, но не попали. Потом мы высадились на берег и очутились среди неряшливой смерти. Могилы зимовщиков были возле самых домов. Одну надпись на кресте я разобрал. Там был похоронен ребенок, проживший на свете одни сутки, и его мать. В развалившихся хижинах валялись еще не сгнившие до конца бумаги, и вообще создавалось впечатление, что люди или все неожиданно вымерли, или торопливо ушли…
– Да, – подтвердил Додонов. – На них свалилась какая-то зараза. И я помню тот заход с караваном в Бирули. Лед из Матиссена начало выдавливать в бухту – неприятный был момент.
– Тогда вы можете помнить и меня, – сказал я. – Наши люди давно не мылись – запас воды был жесткий. И я отправился на "Ермак" попросить мытьевой воды пару тонн. Такой поступок можно объяснить только молодой наивностью: мне было двадцать четыре тогда. Я помню, что оробел сразу, как попал в тусклый проблеск красного дерева и надраенную медь и тишину коридоров.
– И дали вам воды? – спросил Владимир Дмитриевич,
– Нет. Капитан славного ледокола вышиб меня из каюты… – здесь я сказал слова, какими меня вышибли с "Ермака".
Додонов засмеялся.
– Знаете, а ведь это я вас тогда вышиб, – сказал он. – Капитан уже не употреблял таких слов. А я -старпом – еще ими пользовался.
В каюту постучали. – Это второй с объяснительной? – спросил я.
– Вероятно.
– У меня предложение. Пусть он сходит ко мне на пароход и лично извинится перед боцманом и старпомом. И тогда похерим все это дело, а? Ведь вообще-то видно, что парень толковый. Мне даже кажется, что из него отличный современный капитан выработается.
– Хорошая идея, – сказал Додонов. – Только он может и не согласиться – парень с норовом.
Парень согласился. Он легко пошел на духовный компромисс и преодолел самолюбие. Он расчетливо преодолевал возникшие в этой истории сложности и облегчал себе жизнь. Но он ни на йоту не приблизился к осознанию возвышенных истин, – то есть ощущению морского товарищества, которое от него требовалось. Парень уже необратимо усвоил, что облегчить себе жизнь можно только, начисто отринув от себя возвышенные истины, а упираться дальше, проявлять гонор и гордость и т.д. – все это теперь пойдет в убыток.
Я смотрел на парня – он не успел выплюнуть жевательную резинку перед дверями капитанской каюты и теперь прятал ее за щекой, отчего лицо его стало похоже на бабское, хотя и с пшеничными усиками, – я смотрел на него и думал о том, что уйду с флота. Я уже много раз думал завязывать с морями. Господи, уже давно мне предлагают кабинетную работу в НИИ. Там, на берегу, можно отгородиться от подобных рациональных ребят домашними стенами… Надо только набрать полную грудь воздуха и решиться подать заявление. И никто не будет меня удерживать – на мое место найдется сотня желающих и подходящих…
– Отправляйтесь на "Обнинск" вместе со старшим помощником. О результатах доложите утром. Надеюсь, запомните эту прогулку навсегда, – заключил Додонов.
Детина выкатился. Я не сомневался, что сейчас – за дверями – он высказал в мой адрес немало точных соображений.
Вослед детине Яша проорал такой ужасный индейский боевой клич и так захлопал крыльями, что для успокоения был посажен на хозяйский палец, а затем отнесен в просторную клетку в полузатемненный туалет – спать.
Вернувшись, Владимир Дмитриевич включил приемник, нашел тихую экзотическую музыку и объяснил, что Яша вместо снотворного требует такой музыки. Она помогает Яше преодолевать комплексы неполноценности, возникающие, оказывается, у взрослых попугаев, как у человеческих детей, при эвакуации их в постельку в насильственном порядке в разгар интересного "гостевого" вечера.
– Вот уж чего не знаю, так есть ли подобные комплексы у современных детей, – сказал я. – Детишек сегодня интересует не мир живых взрослых, а телевизор. И это так же естественно, как равнодушие сегодняшнего моряка к самому морю. Мы обыкновенные производственники. И что бы мы ни делали, чтобы задержать в людях любовь к морю, это чувство обречено, ибо морская работа сера до посинения.
– Да, – сказал Додонов, намазывая мне очередной бутерброд. – Но любое чувство быстро восстановимо. Я в это верю. И верю в возможность возвращения любви к морю в отвлеченном смысле.
– Вы последний, кто верит в это, – сказал я.
– Ерунда, – спокойно не согласился он. – Все от нас самих зависит. Вся жизнь – эстафета. Помню вот одну встречу. Десять лет назад делал я рейс на Антарктиду – зимовщиков меняли. Выходили оттуда на Новую Зеландию. Тяжелый был рейс, но удача с нами была. И, вполне возможно, немного занесло меня – некоторое головокружение от капитанской удачи. Плюс усталость, конечно. Кое-кто из экипажа уже раздражал сильно, покрикивать я начал. Взяли мы в Виллингтоне старика математика, с конгресса какого-то он возвращался. Помню, потом он нам лекцию прочитал о том, что если человек обязан знать иностранные языки, чтобы называться культурным, то еще важнее понимать язык математики, ибо на этом языке говорят с мирозданием только самые посвященные. Но сейчас не об этом. Привычка у него была – сам с собой вслух разговаривал. Сидит на пеленгаторном мостике – специально ему туда плетеное кресло поставили – и громко сам с собой разговаривает. А, знаете, в штилевую погоду, на юге каждый звук с пеленгаторного мостика в рубке слышно. И вот ранним утром слышу: "Ведь вы, милгосударь, давно заметили, что некоторые личности перед началом уже настоящей старости вдруг резко, скачком умнеют или мудреют – это уж как вам-с угод-но-с. И вот тогда им начинает казаться, что все вокруг резко поглупели. А на самом деле, милгосударь, никто не поглупел. Просто окружающие как были каждый на своей полочке умности, так на ней и остались. И вот вы, дружок, начинаете окружающих шпынять. А они еще никак не успели убедиться в факте твоего, дурак, резкого поумнения и совершенно недоумевают по поводу твоего шпыняния. И, ясное дело, думают, что у тебя к старости характер испортился". Выслушал я эту сентенцию, любопытно стало, поднимаюсь наверх. Сидит старик один совсем в плетеном кресле в махровом халате и сам с собой беседует. Заметил меня, спрашивает: "Вы кто, мой мальчик?"-"Капитан", – говорю. "Интересно, капитан, вы "Илиаду" читали?" – "Нет". – "Пора, – говорит. – Ведь вы уже, надо полагать, созрели". А кто знает: созрел или нет? Черт его знает! "Вероятно", – соглашаюсь. "Вам сколько, мой мальчик?" – интересуется. "Полета, – говорю, – надо думать: созрел". – "Вот и почитайте, – замечает куда-то уже в сторону. – Почитайте, мой мальчик, Гомера или Данте…" И вот я сейчас "Илиаду" в пятый раз перечитываю, со мной по всем морям прошла.