Начало конца
Шрифт:
Случалось, за книгой он думал о другом, о своих делах. Если бы твердо знать, что командировка затянется надолго, можно было бы снять комнату с кухней и ванной, купить радиоаппарат и новую пишущую машину. Прожить бы так в Париже остаток дней, спокойно, занимаясь полезным для русской армии трудом, не делая низостей, не подписывая гнусных телеграмм, никому почти не угождая (чуть-чуть угождать, впрочем, иногда приходилось и здесь). Только перед самой смертью, так, недели за две, когда уже нечего опасаться, вернуться бы домой, чтобы умереть в Петербурге, где родился. И как раз тогда, когда он об этом думал, Тамарин с сильным, ему самому непонятным волнением прочел у Пушкина: «Он сказал мне: «Будь покоен, – Скоро, скоро удостоен – Будешь Царствия Небес, – Скоро странствию земному – Твоему придет конец. – Уж готовит ангел смерти – Для тебя святой венец…»
Просьба Кангарова «взять под свое покровительство» молоденькую секретаршу вначале была не слишком приятна Тамарину: он свыкся со своей парижской жизнью, ничего в ней менять не хотелось. Но девочка оказалась очень милой и скоро внушила ему ласковые, почти нежные чувства, смешанные
В день своего обеда Кангаров, который должен был до того побывать «у французов», просил Тамарина заехать за Надей и привезти ее в ресторан. «Ей, бедняжке, одной боязно. Пожалуйста, Ваше Превосходительство, возьмите автомобиль за мой счет». – «С удовольствием привезу Надежду Ивановну», – ответил, покраснев, Тамарин.
Заехал он за Надеждой Ивановной во фраке, что было уж слишком парадно для обеда в ресторане. После того как бюджет Тамарина в Париже определился окончательно, он подсчитал, что может истратить на гардероб до трех тысяч франков; заказал себе хороший костюм, демисезонное пальто, которое по своей демисезонности могло во Франции годиться на все времена года, и фрак. На визитку и смокинг денег не хватало. Сознание того, что он теперь хорошо или, по крайней мере, прилично одет, доставило Тамарину немалое удовлетворение. До войны он в России из штатского платья носил только охотничий костюм; но имел пиджаки и фрак для поездок за границу и с улыбкой вспоминал, как по привычке по дороге на вокзал прикладывал руку к отсутствующему козырьку. После революции он приобрел привычку к штатскому платью, однако своего фрака ни разу в Москве не надевал, да едва ли и мог бы надеть; называл его допотопным и думал, что это слово тут почти верно даже в буквальном смысле. Перед отъездом он колебался, взять ли фрак с собой, попробовал надеть и только вздохнул: борты не сходились, застегнуть было бы невозможно. Ему вспомнилась и поразила бессмысленностью слов песенка: «Мой старый фрак, не покидай меня». Старый фрак был в Москве продан. Новый, сшитый в Париже – «второй в жизни и последний», – он впервые надел для кангаровского обеда. Опасаясь, как бы чего не напутать после двадцати пяти лет, он за два дня до того нарочно пошел в оперу и присмотрелся, как у людей, затем купил все новое: рубашку, запонки, галстук. Оказалось, что галстуки теперь носили другие, какие-то сложные, каких в его время не было: несмотря на снисходительные объяснения приказчика, он и завязал этот нового типа галстук лишь с большим трудом. Когда туалет был закончен, Тамарин перед зеркалом пошатывавшегося шкафа с некоторым чувством жалости к самому себе улыбнулся своему удовлетворению: «точно юноша» – так он почти полвека тому назад любовался собой, впервые надев великолепный гвардейский мундир.
В новеньком фраке он был, хоть по-старчески, чрезвычайно представителен и осанист. «Господи, как вы ослепительны, Константин Александрович! – сказала Надежда Ивановна. – Ужасно вам идет, уж-жа-асно! Прямо восторг!» Он смущенно улыбался. «Я что? А вот вы, да!» Наденька тоже была хорошо одета или, по крайней мере, так ему показалось. Он не знал, сколько беспокойства и волнения у нее из-за этого было: ей-то и справиться было не у кого. Кангаров только сказал: «Ты у меня, детка, приоденься, ну там всякие фигли-мигли, что полагается, помни, что это первый ресторан в Париже, то есть в мире. И Вермандуа будет, – небрежно добавил полпред, – знаешь, знаменитый писатель: чуть что не так, он сейчас же заметит, высмеет, да еще в романе тебя изобразит». Надежда Ивановна сделала наивно-испуганное лицо. Ее беседы с Кангаровым в последнее время сводились главным образом к несложной мимике. Она сама думала, что эта мимика стала в конце концов просто глупой. «Но зато очень удобно».
В этот день Надежда Ивановна после долгих и мучительных колебаний выщипала себе брови; ей было очень совестно, вдобавок она не знала, как к этому отнесутся. К некоторой ее досаде, Тамарин совершенно не заметил новшества: был очень смущен, когда она, не вытерпев, сама ему об этом сообщила. «Нет, я нисколько не сержусь, – смеясь, говорила Надя в ответ на его сконфуженные слова, – до того ли вам, Константин Александрович…» – «Правда, не сердитесь? Но, милая, зачем же вы это сделали? У вас были очаровательные брови». – «Да, да, так я вам теперь и поверю, что вы помните, какая я вообще. Но я еще и другое безумие сделала! Меня надо связать». – «Что такое?» – «Да вот купила… – она вынула из сумки эмалевую коробочку. – Vanity case». «Что?» – «Vanity case – так это называется». Тамарин смеялся: «Вот так всегда: какой-нибудь остряк выдумает странное выражение, а затем оно приобретает право гражданства, и странности больше никто не замечает. Так было и с «адской машиной». Сто лет тому назад…» «Адская машина» не интересовала Надежду Ивановну.
По непривычке к передвижению в автомобилях, не рассчитав расстояния и времени, они подъехали к ресторану за полчаса до обеда. Человек в ливрее бросился им навстречу. Надежда Ивановна вышла, волнуясь. Тамарин взглянул на часы и предложил зайти в кофейню рядом, а то ждать долго в кабинете будет неловко. Надя тотчас согласилась; отсрочка была ей приятна: она очень робела.
В кофейне они, как всегда, беседовали мило и нехитро. Командарм рассказывал о своей работе (она в этот день шла особенно удачно) и привел цитату из Клаузевица. Надежда Ивановна, не слушая, поддакивала, изредка вставляя: «Неужели? Как интересно!» – и наудачу широко раскрывала глаза. Ее внимание занимал один красивый человек, сидевший рядом с ними. На вид ему было лет двадцать восемь или тридцать, но Надежде Ивановне почему-то казалось, что он старше. «Француз? Нет, не француз. Скорее англичанин…» Ей не приходило в голову, что это может быть русский. Он тоже на нее посмотрел и, встретившись с ней взглядом, углубился в вечернюю газету; однако еще раза два от газеты отрывался и бросал беглый взгляд в ее сторону. Минут через десять он взглянул на часы, явно нехотя встал, положил деньги на подставку бокала. В проходе между столиками он нечаянно задел локтем Тамарина и сказал по-русски: «Виноват, извините, пожалуйста». Командарм от неожиданности вздрогнул, Надя тоже почему-то испугалась. Молодой человек у двери снова на нее оглянулся. «Кажется, мы ничего эдакого не говорили?» – с улыбкой не без смущения спросил Тамарин. «Конечно, нет. Вы думаете, это белогвардеец?» – «Уж во всяком случае, не советский, – смеясь, сказал командарм, – и одет не так, и что-то у них есть такое-эдакое…» – «Терпеть их не могу», – заявила Надежда Ивановна. «Да, у них у всех сказывается, знаете, оторванность… Оторванность… – поспешил заметить Тамарин. – Я, впрочем, никого из них не знаю».
XIV
Хозяин карусели зазывал публику. Дети, волнуясь, размещались на лошадках, свиньях, барашках с высунутыми языками. Матери и няньки давали последние наставления: не высовываться, держаться за шесты. Мальчик с решительным видом сел в лодочку воздушного шара. Крошечная девочка, сестра, с ужасом на него смотрела. Заиграла неизвестно откуда шедшая музыка, карусель завертелась. Дети, проносясь мимо Вислиценуса, хмуро-решительно держали поводья и рули. Два ездока рядом скакали на барашках: один взлетал, когда опускался другой. Карусель, дойдя до отпущенной ей предельной скорости – везде стоял крик и визг, – стала замедлять ход. Музыка замолчала. Карусель остановилась. Визг прекратился. Дети, кто с гордостью, кто с огорчением на лице, сходили с барашков, свиней, автомобилей. Перед Вислиценусом были облезшие черные звери.
XV
Обед Кангарова устроился случайно. Людям, которые могли обедом интересоваться, он говорил, что должен оказать любезность одному международному финансисту: «с волками жить – по-волчьи выть» (эту фразу ему приходилось повторять в последнее время весьма часто). Финансист-волк вел переговоры об очень большой сделке, Кангаров к ним прямого отношения не имел, но его из другого ведомства просили помочь; именно для этого дела он и приехал в Париж. За границей большие дела начинались, обсуждались и решались в дорогих ресторанах. Финансист кормил Кангарова в Париже и в Амстердаме, теперь надо было ответить обедом в его честь. В доме финансиста посол познакомился с Вермандуа и тотчас его пригласил, взяв внезапностью натиска. Нельзя было не позвать знаменитого адвоката Серизье, который принял на себя труд юридического оформления дела. Заодно была приглашена одна очень знатная графская чета. Хуже были остальные гости. Надежду Ивановну Кангаров позвал потому, что хотел побаловать детку, «и все-таки неловко, чтобы та дура была единственной дамой», – пояснил он сам себе, разумея графиню. Тамарина следовало отблагодарить за внимание к Наденьке; командарм, человек осанистый, хорошо говоривший по-французски, вдобавок бывший царский генерал, явно не мог ничего испортить. Что до доктора Зигфрида Майера, то он чуть не сам назвался на обед, также использовав прием внезапной атаки. С этим человеком, прежде в Германии влиятельным и важным, Кангаров в свое время поддерживал самые добрые отношения, часто с ним встречался на разных конференциях, бывал у него в доме. Теперь Зигфрид Майер оказался в эмиграции и, по-видимому, нуждался. Отказать ему в просьбе Кангаров не считал достойным – «нельзя быть свиньей», – доктор Майер к тому же ссылался и на дело: ему чрезвычайно нужно было познакомиться с Вислиценусом, о приезде которого в Париж ему стало известно.
Услышав имя Вислиценуса, Кангаров насторожился. Звать на обед человека из «Люкса» ему очень не хотелось. Однако и уклониться тоже было неудобно: «если у них есть дело, еще скажут, что я его сорвал!..» О положении Вислиценуса в Москве ходили разные слухи: одни говорили, что он в большой милости, другие уверяли, что его карьера кончена. И то, и другое было возможно. Однако, по некоторым намекам, шедшим от людей особенно осведомленных, Кангаров был склонен думать, что положение Вислиценуса пошатнулось. «Лучше бы не приглашать. Вообще, этот обед растет как лавина», – недовольно подумал посол и все же, поколебавшись, решил исполнить просьбу Майера. «Но больше ни души не звать, довольно…» Он делал вид, будто устраивает обед лишь по крайней необходимости. В действительности Кангаров был по природе очень гостеприимен. Кроме того, после недавних, еще не вполне отпавших волнений ему хотелось рассеяться – «забыться», как он говорил Надежде Ивановне, не указывая, впрочем, причины волнения: «эх, все трын-трава…» Приготовления к обеду его в самом деле рассеяли. Некоторая разнородность общества его не смущала: давно убедился в том, что с этими графинями церемониться незачем, и любил даже повторять вычитанные им в газете слова лорда Китченера: «У меня в жизни были два страшных врага: африканские комары и светские дамы».
Когда управляющий рестораном показал ему проект меню, Кангаров с удовлетворением сказал: «C`a va, ca va» [79] – и лишь велел отменить коктейли, а вместо них подать пятидесятилетний херес из особого запаса, ошеломляющий и по цене, и по действию. «По крайней мере, будет весело». Он знал по опыту, что на самых серьезных деловых и политических обедах ход и успех переговоров – не в главном, разумеется, а в существенных подробностях – часто зависит от того, создадут ли обстановка и особенно вино хорошее благожелательное настроение. На этом обеде, впрочем, деловой беседы не предвиделось: с финансистом уже почти все было обсуждено и решено; следовало лишь закрепить добрые отношения.
79
«Хорошо, хорошо» (фр.).