Начало неведомого века (Повесть о жизни - 3)
Шрифт:
Я вернулся с этим ошеломляющим известием на поезд.
Тотчас все двери теплушек были закрыты, а все чугунные печки погашены, чтобы не выдать себя дымом из жестяных труб. Все мы радовались, что между нашим поездом и главным путем, по которому пройдут эшелоны махновцев, стоит длинный товарный состав и хорошо нас закрывает.
Но Хвата и меня этот товарный состав не устраивал. Нам хотелось посмотреть на махновцев. Прячась за вагонами и будками, мы пробрались на вокзал. Дежурный обрадовался,- все-таки легче при людях.
– Идите в буфет, там из окна все хорошо увидите,- сказал
– А вы?
– Я выйду на перрон пропускать поезда. С зеленым флагом.
Хват с сомнением посмотрел на дежурного.
– А может быть, лучше не выходить?
– Как так не выходить! Я же дежурный! Не выйдешь, машинист остановит эшелон, и тогда - прощай, моя Дуся, пиши письма в рай.
Мы с Хватом пошли в буфет. Там стоял деревянный щит с доисторическим расписанием поездов. Мы придвинули щит к окну, чтобы смотреть из-за него. Тогда нас наверняка не заметят. В случае опасности из буфета легко было выскочить на кухню, а оттуда шел спуск в темный подвал.
Из подвала вышел серый кот с рыжими подпалинами. Он мельком взглянул на нас, прошел по всем отелам и пустой стойте, перепрыгнул на подоконник, сел к нам спиной и тоже начал смотреть на пустые пути. Он, очевидно, был недоволен беспорядком на станции. Кончик его хвоста вздрагивал от раздражения.
Он нам мешал, но мы не решались его прогнать. Мы понимали, что это кот-железнодорожник, что он сидит здесь по праву, тогда как мы - бесправные пассажиры - должны знать свое место. Время от времени кот недовольно оглядывался на нас.
Потом он насторожил уши, и мы услышали требовательный гудок паровоза, яростно мчавшийся к вокзалу. Я прижался к стеклу и увидел дежурного. Он торопливо вышел на перрон, одернул шинель и поднял свернутый зеленый флажок.
Швыряя в небо клубы пара, промчался паровоз, волоча открытые платформы вперемежку с теплушками. То, что пронеслось мимо нас на платформах, показалось мне горячечным бредом.
Я видел хохочущие рожи парней, увешанных оружием - кривыми шашками, морскими палашами, кинжалами с серебряным набором, кольтами, винтовками и парусиновыми патронташами.
На папахах, кубанках, кепках, котелках и ушанках мотались от ветра огромные черно-красные банты. Самый большой бант я заметил на измятом цилиндре. Владелец его в обрезанной для удобства дохе стрелял в воздух,очевидно, салютовал затаившей дыхание от ужаса станции Помошной.
У одного из махновцев ветром снесло соломенное канотье. Канотье долго каталось кругами по перрону и наконец легло почти у самых ног дежурного. У этого канотье был легкомысленный вид, несмотря на зловещий черный бант. Должно быть, эта шляпа - мечта провинциальных ловеласов - еще недавно прикрывала напомаженный пробор какого-нибудь парикмахера. Возможно, владелец ее поплатился жизнью за свою страсть к франтовству.
Потом пронесся худой горбоносый матрос с длинной, как у жирафа, шеей, в разорванном до пупа тельнике. Очевидно, тельник был разорван нарочно, чтобы всем была видна пышная и устрашающая татуировка на груди матроса. Я не успел ее рассмотреть. Помню только путаницу женских ног, сердец, кинжалов и змей. Сизый пороховой рисунок татуировки был сдобрен розовой, как земляничный сок, краской. Если у татуировок бывает стиль, то это был стиль "рококо".
Потом пролетел толстый грузин, в зеленом бархатном галифе, с дамским боа на шее. Он стоял, балансируя, на тачанке, и мы увидели рядом с ним два пулеметных дула, направленных прямо на нас.
Кот пристально смотрел на всю эту карусель, вздрагивая от восхищения, и то выпускал, то прятал когти.
После пьяного белобрысого парня в епитрахили, державшего в руках жареного гуся, торжественно пронесся убеленный маститой сединой старец в гимназической фуражке с выломанным гербом. Он держал в руке казацкую пику с привязанной к ней распоротой черной юбкой. На юбке белой краской было нарисовано восходящее солнце.
Каждая платформа бросала на перрон рывками, на ходу, разные звуки - то рыдающий крик гармоники, то залихватский свист, то слова песни. Песни обгоняли и перебивали друг друга.
"Вставайте же, хлопцы",- гремела одна платформа. "На зов Паташона",подхватывала другая, а третья орала: "Со святыми упокой, упокой, упокой Рабиновича с женой - да!" А за ней возникал горестный конец первой песни: "Да кто ж там лежит под могилой зеленой?" И соседняя платформа скорбно отвечала: "Махновец геройский, покрытый попоной".
Первый эшелон прошел, и тотчас за ним ворвался второй. Лес оглобель от тачанок, поднятых кверху, подпрыгивал и качался от хода вагонов. Косматые кони стояли в профиль в теплушках, мотая головами. Лошади были покрыты вместо попон еврейскими молитвенными покрывалами - талесами.
Свесив ноги, сидели ездовые. Мелькали желтые сапоги, бурки, валенки, зашнурованные до колен ботинки, серебряные шпоры, гусарские сапожки с офицерской кокардой на голенище, болотные бахилы, оранжевые туфли с пузырями на носках, красные и заскорузлые босые ноги, обмотки, вырезанные из красного плюша и зеленого биллиардного сукна.
Неожиданно поезд замедлил ход. Дежурный беспомощно оглянулся, но вдруг подобрался и замер. Мы отшатнулись от окна и приготовились бежать.
Но поезд не остановился. Он плавно и медленно шел мимо вокзала, и мы увидели открытую платформу. На ней ничего не было, кроме роскошного лакированного ландо с золочеными княжескими гербами на дверцах. Одна из оглобель у ландо была поднята вверх, и на ней развевался черный флаг с надписью: "Анархия - мать порядка!" По всем четырем углам платформы сидели около пулеметов махновцы в английских табачных шинелях.
На заднем сидении из красной сафьяновой кожи полулежал в ландо щуплый маленький человек в черной шляпе и расстегнутом казакине, с зеленым землистым лицом.
Он положил ноги на козлы, и вся его поза выражала лень и томный сытый покой. В опущенной руке человек этот держал маузер и поигрывал им, слегка подбрасывая его и ловя на лету.
Я увидел лицо этого человека, и тошнота отвращения подкатила к горлу. Мокрая челка свисала на узкий сморщенный лоб. В глазах его - злых и одновременно пустых, глазах хорька и параноика - поблескивала яростная злоба. Визгливое бешенство, очевидно, не затихало в этом человеке никогда, даже и теперь, несмотря на его вальяжную и спокойную позу.