Начало жизни
Шрифт:
— Золотые часы за осьмушку соды! — возмущается мама.
— Не такая уж дорогая цена за то, чтобы начать разбираться в политике. Ну, ладно. Болел я болел и стал потихоньку поправляться. Мужицкая кровь всё переборола. Не успел на ноги встать, как на смену сыпному тифу — брюшной. Мы все заболели, постель же общая, антисанитария… На этот раз трое умерло из моих соседей по нижним нарам. Как я выкарабкался, сам не знаю. Худой был, как Дон Кихот. Вот когда по мне строение скелета изучать удобно было!
Пока болел я, нагляделся на них. Пили зверски, специально в лазаретные
Дело тут не только в вине — выпить и я умею. Дело в том, что у пьяного вся изнанка — наружу, тут-то и видно, кто чего стоит. Это была одна гниль, у них всё прогнило, всё, сверху до низу.
— Как же ты вырвался?
— Вырваться не хитро, а вот как прийти к красным, чтоб тебя не расстреляли по недоразумению, чтобы поверили тебе? Вот над чем я задумался. Когда оправился после болезни, настала моя череда оформляться: я же у них еще не зачислен был ни в какой род войск, больного взяли. Вот и сунули Меня в группу неподготовленных, артиллеристов из нас сделать решили. Дали нам офицера, чтоб учил, зашли мы с ним подальше в лес однажды… Ну, и ушли.
Отец замолчал. Мама спросила:
— А офицер не стрелял вам вслед?
Отец ответил не сразу:
— Он стрелял. Он убил одного нашего. Когда уходили, я шел последним, так заранее условились. Офицер крикнул мне: «— Лоза, смотрите, они дезертируют!» — и выстрелил. Он знал, что я интеллигент, и не думал, что я с ними. А когда он выстрелил и Никитченко повалился — это был тоже харьковский, один театральный кассир, — тогда я бросился на офицера, и мы упали… Он был поздоровей меня, я ж после тифа… Мы барахтались, и он стал вытягивать одной рукой кинжал из ножен. Ну, умирать мне не хотелось. Свобода близко, и вы ждете в Харькове. Нож-то и у меня был. Пришлось…
Наступила тишина. Молчали долго. Потом послышался тихий мамин голос:
— Не даром большевики постоянно говорят: борьба, борьба. Всё через борьбу приходит, и даже через кровь. Ужасно, но пока это так.
— У меня в тот миг и жалость пропала. Он же мог несколько человек пристрелить, сволочь белая.
Опять помолчали.
— А обмундирование нам у красных долго не давали, — почему-то сказал отец. — Ни сапог у них не было, ни одежды. Донашивали мы иностранные тряпки, только нашивки посрывали.
— Есть вещи поважнее сапог и одежды.
Отец говорил обстоятельно, подробно, и перед глазами Маши вставали картины: опушка леса у железной дороги. По траве меж кустов осторожно пробирается группа людей в поношенной солдатской форме. Все знаки принадлежности к белой армии, значки, нашивки — сорваны. Это уже не белые, но еще и не красные, им надо еще доказать делом, кто они такие, за кого они.
Вот рельсы, вдали станция. Видны теплушки, водокачка, а ближе к вокзалу — сказочный, знаменитый, весь расписаный агитпоезд Южного фронта. У станции часовые. Они замечают людей в лесу, кричат: «Стой, ни с места!» И Машин отец с товарищами поднимают руки вверх, все выстраиваются по росту перед часовыми. Их уже не десять человек, а двадцать пять, — по пути к ним присоединились другие, которые тоже «пробивались до красных». Часовой обыскивает их, отбирает оружие, и трое красноармейцев ведут их к вагону, где находится комиссар.
Ох, и вагон! Отец подробно описывал, как был украшен вагон агитпоезда. С одного края нарисован большой земной шар. Его опоясывает лента с надписью: «Владыкой мира будет труд!». Внизу по бокам — фигуры рабочего и крестьянина, подающих руки друг другу. Дальше — широкие лучи солнца, как алые стрелы, летящие во все стороны, они освещают силуэты фабрик и заводов. А на том месте, где обычно висит дощечка «Харьков — Симферополь» или «Харьков — Москва», укреплен плакат со стихами, выписанными киноварью на белом фоне:
Против вражьего напора Ощетиним мы штыки, Люду бедному опора Наши красные полки.Агитпоезд полон чудес: в одном вагоне, сделанном из теплушки, — театр. Откидная стенка, за ней сцена, — там разыгрываются целые спектакли. В другом вагоне — походная библиотека и бригада художников. Здесь — связки листовок, призывающих покончить с белыми, изгнать интервентов Антанты, защищать свободную Советскую землю и революцию; брошюры, отпечатанные в Харькове и Киеве, присланные из Москвы; рулоны бумаги, банки с красками. В главном разрисованном вагоне — салон и купе, в котором живет комиссар с женой и маленькой дочкой.
Комиссар стоял на подножке салон-вагона, когда красноармейцы привели перебежчиков. Он посмотрел на них внимательно, потом зашел в вагон. Был он лет тридцати, в фуражке со звездочкой, в светлосером суконном френче, галифе и русских сапогах. Из-под фуражки выбивался молодой темнорусый чуб. Голова у комиссара была крупная, крупные губы и нос, широкие, вразлет, густые брови, глаза прищурены.
Борис Петрович думал, что комиссар начнет разглядывать приведенных им людей, расспрашивать. А он ушел в вагон и туда по очереди приглашал на допрос всех перебежчиков. С каждым говорил наедине, с иными подольше, иных отпускал после двух-трех вопросов.
Борис Петрович сидел в салон-вагоне долго, словно сам оттягивал конец беседы. Комиссар изучал его, а он придирчиво приглядывался к комиссару, стараясь найти в нем недостатки или неприятные, черты. Он не хотел найти эти черты, но с давних пор приучил себя беспристрастно исследовать всё новое, и потому старался преодолеть возникающую симпатию и найти в этом человеке плохое. Комиссар разговаривал с ним немного свысока, — но как же иначе и могло быть! Ведь он беседовал неизвестно с кем, с белым, которого видел впервые: может, шпионить подослан?