Над Курской дугой
Шрифт:
— Ой! И им не стыдно! Как теперь я доберусь до аэродрома?
— Здесь, Тося, есть машина, — успокоил Сачков. — Да и пешочком можно пройти.
Проводив Тосю с Мишей, я вернулся. В помещение идти не хотелось, сел на скамейку. Вдали по дорогам и полям, поднимая пыль, двигались к фронту войска. Миша с Тосей шли, доверчиво склонив друг к другу головы.
Я со всей силой почувствовал горечь одиночества и понял, что завидую Мише. Эгоизм? Да! Как захотелось, чтобы сейчас рядом со мной была жена…
— Харьков наш! — торопливо сообщила неожиданно появившаяся Маша. — Понимаете, Харьков! Там
И Маша запела:
Я не знаю, что такоеВдруг случилося со мной,Что так рвется ретивоеИ терзается тоской.В голосе было что-то и веселое, и грустное, и отчаянное.
Мы стали прогуливаться по берегу речки. Маша будто вся светилась. Говорила она возбужденно, словно изливала свою душу. Жизнь до войны у нее сложилась, как и у большинства жен военных. Учеба, работа, потом замужество. Когда родился ребенок, стала домохозяйкой. Война. От фашистской бомбы в Харькове погибли ее мальчик, отец и мать. Решила воевать вместе с мужем и уехала на фронт. Направили в часть, в которой он служил. Приехала, а его уже нет — тоже погиб. Чтобы легче перенести горе, она перевелась на другой фронт и, вся уйдя в работу, ни с кем не делилась своим несчастьем. Только освобождение Харькова встряхнуло ее и вывело из душевной замкнутости.
— Теперь я должна строить свою новую жизнь, — говорила Маша. — Начинать все сызнова. В Харькове у меня была сестра. Может, и осталась в живых. После войны поеду к ней. Пойду в школу, ведь я учительница.
Под впечатлением услышанного я молчал, размышляя о ее нелегкой судьбе.
— Э-э… Видать, я на вас тоску нагнала? — поняв мое состояние, заметила она. — Извините…
— Нет, это просто так…
— Давайте о чем-нибудь хорошем.
И мы разговорились о довоенной жизни. Довоенная жизнь! Каким далеким идеалом казалась она.
В полдень к нам приехал командир полка. Он поздравил с освобождением Харькова, поинтересовался лечением, сообщил, что все контрудары и контратаки противника отбиты. Враг везде перешел к обороне…
Казалось бы, в этом визите нет ничего особенного: начальник навестил подчиненных. Но мы-то хорошо знали майора Василяку. С аэродрома, когда идет боевая работа, он никогда бы не отлучился. Выбрал бы вечерние часы, может быть, приехал ночью. Я понял, что командир нагрянул к нам неспроста, и решил прямо спросить: а не намечается ли в скором времени новое наступление.
Командир полка имел привычку начинать разговор о главном издалека, как бы с разведки, отвечать никогда не торопился. Так случилось и на сей раз. Василяка уклонился от прямого ответа:
— О-о, чего захотели! Эта великая тайна войны пока и мне неизвестна. Однако, по всем приметам, на месте нам долго стоять не придется.
Об этом догадывались и мы, ну хотя бы по тому, что из лазарета срочно эвакуировали в тыл всех лежачих больных. Оставляли только тех, кто может вернуться в строй. А ночное движение войск из тыла к фронту?
Миша
— Возьмите нас на аэродром. Мы уже готовы к делу.
Василяка одобрительно рассмеялся и пригласил на речку.
— Наверно, теперь погоним фрицев без остановки прямо до Берлина, — предположил Сачков.
— И ты оттуда отпуск возьмешь, поедешь к себе на Тамбовщину, к старикам, — напомнил Василяка недавний разговор, когда Сачков отказывался от поездки в дом отдыха.
— Только из Берлина! — рассмеялся Сачков. Остановились на берегу. Василяка, будто рассуждая сам с собой, сказал:
— Вот не пойму, почему, когда говорим о разгроме фашистской Германии, останавливаемся на Берлине? А ведь экономическая-то сила немецкого милитаризма в первую очередь в Руре, а не в Берлине. Там фашизм тоже надо добивать. Иначе заправилы Рура вновь поднимут голову.
Слова Владимира Степановича тогда как-то не дошли до глубины сознания. И только спустя много лет пришлось над ними задуматься.
Потом майор рассказал о похоронах Емельяна Чернышева.
— Нужно бы на могилке памятник поставить, — предложили мы.
— Кроме деревянной пирамидки, ничего не сумели сделать… А памятник — большое дело. Только одним своим видом он вечно напоминает живым, кому они обязаны своим счастьем, а потом для родных… — и тут же, вспомнив наш прежний разговор, командир полка опросил: — Неужели у Чернышева никаких личных вещей не было?
— Нет, — ответил я и повторил слова Емельяна, сказанные однажды под крылом самолета: — «Теперь осталось у меня своего — только я, остальное все общественно-государственное».
— Жалко, — горевал Василяка. — Жалко, что родным ничего на память не можем послать.
Командир полка упрекнул за то, что мы невнимательно относимся к вещам погибших товарищей.
— Вещи покойников хранят в себе яд, — напомнил я афоризм из какой-то книги. — Они могут только расстраивать людей, вызывать слезы. А зачем это?
Василяка надолго замолчал, размышляя о чем-то. Потом заговорил:
— Я не хотел огорчать, но вижу, что вы уже снова готовы в строй. Все расскажу. Будет полезно…
В те дни, что мы провели на отдыхе, полк имел тяжелые воздушные бои, новые потери. Погиб Алексей Карнаухов. Выведено из строя еще несколько самолетов. Противник при нападении на штурмовиков изменил свою тактику. Если раньше «мессеры», как правило, производили атаки сверху, то теперь нападают с высоты, только чтобы отвлечь наших истребителей от штурмовиков. А как только «яки» ввяжутся в бой, к «илам» снизу подбираются новые пары немецких истребителей. И главное, сверху очень трудно заметить их. Выкрашенные под цвет местности, они сливаются с окружающим фоном.
Наши истребители пробовали ходить на низких высотах, стараясь защищать штурмовиков снизу, но неудачно: очень мал обзор, не всегда удавалось вовремя заметить противника. А когда обнаруживали врага, с трудом отбивали его атаки, так как занимали невыгодное положение: не было ни высоты, ни скорости.
— У вас теперь головы свежие, подумайте, как лучше строить наши боевые порядки, — посоветовал Василяка. — Я полагаю, фашистам этот прием потом дорого обойдется. Он рассчитан на простачков.