Надя Курилка
Шрифт:
— Ничего мне твоего не нужно, бабушка, — смеялась Надя. — Что ж, я так и буду всю жизнь квартиранткой у тебя? Я, может, замуж хочу выйти.
Перебралась, и стали мы соседями.
Десять лет прожила Надя в нашей деревне. За годы эти все успели забыть давно, что приезжая она да после заключения. Будто родилась тут да так и жила все время рядом с нами. Давно она уже не называла Еремеева «начальником», в разговоре величала но отчеству, а за спиной — Еремой. Все годы ухаживала за телятами. Сын её Колька после семилетки закончил курсы трактористов, на трактор сел. И каким
Надю несколько раз в область посылали, как лучшую телятницу. Приедет, подарков привезет бабам — соседкам. Той — платок, этой — на юбку. Сыну приемник ручной привезла — транзистор. С приемником этим она любила ходить за ягодой. Рассказывала:
— На сучок его повешу, он кричит — и мне веселее, будто разговаривает кто со мной.
Собрание какое случится — Надю обязательно похвалят. И Еремеева упомянут. Так и говорят: «В бригаде Еремеева телятница Кузнецова Надежда Федоровна…»
Еремееву приятно, конечно.
Дело соседское — часто заходила она к нам, подружилась с матерью.
— Яковлевна, научи носки вязать, зима скоро.
— Да я тебе свяжу, — пообещала мать.
— Ну что ж мне, так всю жизнь и будут вязать, сама научусь. — Или: — Пойдем, посмотришь, так ли я рассаду высадила. Не густо ли.
И за добро добром платила.
Случалось, прихворнет мать зимой, она и корову подоит, и баню вытопит, когда нужно. Каждую осень картошку помогала копать. Всюду успевала.
— Надька, замуж тебе надо, — говорили бабы. — Не шестьдесят лет — одной-то быть.
— Вот Кольку женю, — соглашалась она, — а там и сама объявлюсь невестой.
Хорошо помню ее на пожаре.
Загорелась избенка у бабки Сысоихи. Избенка старая, крыша седловиной прогнулась, над крышей этой кособокая, с дырявым чугунком наверху подымалась труба. Трубу не чистили сколько лет, не обмазывали, прогорела она — от нее тесины взялись. Август, сенокос, все на полях. Сбежались, кто оказался в деревне, бабы, два — три мужика — пенсионеры. Стоят поодаль, смотрят, как пластается но крыше огонь, тесины потрескивают. Воды рядом нет. За водой бабка Сысоиха к соседям ходила, принесет ведро — ей на два дня хватает. А колодец тот метров за двести, попробуй потаскай, чтобы залить огонь.
Надя прибежала от телятника.
— Мужики, что ж вы стоите, добро вытаскивать надо!
— Да там нет ни хрена — чего лезть. Постель бабы вынесли, успели.
— Давно сгореть надо было завалюхе. У сынов вон кание дома!
У Сысоихи два сына по соседним деревням жили, да не ладила со снохами бабка, все угодить ей не могли, переругалась со всеми, да и вернулась к себе.
— О — о! Ой, бабы, — завопила тут сидевшая на узле с постелью Сысоиха. — Иконка осталась та — ма! Забыла совсем! О — о! Ох, грех смертный! В углу висит икона. Богоматерь Владимирская, мать еще из Расеи привезла. Всю жизнь со мной. О — о! Ох, бабы, смерть мне! —
— Дай-ка твой пиджак! — подошла Надя к мужику, одетому поплоше. И ребятишкам: — Лейте на меня!
Надю облили из двух ведер.
— Надька! — окружили ее бабы. — Куда тебя несет, сгоришь ведь!
— Не сгорю! — Надя накрыла голову пиджаком. — Я на пожаре в первый раз. А сгорю — туда и дорога.
Обежала вокруг, но сени, набранные из осинового горбыля, полыхали со всех сторон. Взяла тогда вынесенную скамейку, отвела для размаха и раз за разом ударила торцом в оконную раму. Стекла посыпались внутрь, из окна повалил дым. Отбросив скамью, Надя перелезла через подоконник, через минуту из окна на траву вылетела кастрюля, сковородник, две алюминиевые тарелки. А потом показалась сама Надя. Под мышкой, завернутая в тряпку, зажата была икона, в другой руке держала она рамку с фотографиями.
— На, бабка, — сказала Сысоихе. — Молись богу.
И села на траву, закашлялась: дыму наглоталась.
А в конце сентября, когда все убрали в огородах, Кузнецовы собрались уезжать.
— Надька, — затосковали бабы. — Или не пожилось тебе тут?
Бабы, они друг друга всегда лучше понимают и дружат крепче, чем мужики.
— Пожилось, видно, раз десять лет день в день отжила. Да ведь и родина есть у меня, туда показаться надо. Сестру сколько времени не видела.
Распродала все, в бригаде рассчиталась. Еремеев почернел аж: где теперь такую телятницу сыщешь. И на трактор вместо парня надо сажать кого-то.
Идешь, бывало, с полей, сумерки, коров уже подоили, а они сидят, мать с сыном, на крыльце избы своей, но заколоченной пока, — курят. Она махорку, он папиросы. Разговаривают. Посмотришь, и так сердце сожмется от всего этого.
Каждый день заходила к нам.
— Надя, — спросила ее как-то мать, — дело прошлое, давно я хотела узнать, да все стеснялась. За что же тебя наказали тогда, перед тем как ты к нам приехала? Баба ты — кругом молодец.
— А разве я не рассказывала, — засмеялась та, — Жили мы на станции, в торговле я работала, в овощном магазине. Дружочек был у меня, директор базы, — Колька-то от него. Днем торговала, а вечером гульба. Ну и наторговала. Он-то по суду невиновным оказался, а мне — четыре года. Кольку государство определило. Я когда освободилась, стыдно было назад возвращаться, многие меня знали. Решила так — уеду куда-либо в деревню, поживу, а там видно будет. Теперь вернуться можно, все грехи мои быльем поросли.
Дня за два до отъезда собрала к себе всех до единой баб — прощаться. Угощение выставила. А сыну денег дала, чтобы вина купил да угостил ровесников своих.
Уехали.
И пусто как-то в деревне стало вроде. Будто похоронили кого.
Вот как привыкли к ним.
Два раза присылала нам яблок в гостинец. И письма писала. И Николай писал товарищам. А потом переехали они на новое место, и затерялся след.
Время прошло порядочно, а бабы наши и мать нет — нет да и вспомнят:
— Как там Надя теперь? А Колька женился, наверное.
Скучают.