Наедине с осенью (сборник)
Шрифт:
Уныло и однообразно тянулась вятская жизнь, пока весной 1895 года Грин не увидел на пристани извозчика и на нём двух штурманских учеников в белой матросской форме.
«Я остановился, – пишет об этом случае Грин, – и смотрел как зачарованный, на гостей из таинственного для меня, прекрасного мира. Я не завидовал. Я испытывал восторг и тоску».
С тех пор мечты о морской службе, о «живописном труде мореплавания» овладели Грином с особенной силой. Он начал собираться в Одессу.
Семье Грин был в тягость. Отец раздобыл ему на дорогу пять
Грин взял с собой акварельные краски, – он был уверен, что будет рисовать ими где-нибудь в Индии, на берегах Ганга, – взял нищенский скарб и в состоянии полного смятения и ликования уехал из Вятки.
«Я долго видел на пристани в толпе, – рассказывает об этом отъезде Грин, – растерянное седобородое лицо отца. А мне грезилось море, покрытое парусами».
В Одессе произошла первая встреча Грина с морем – тем морем, что залило потом ослепительным светом страницы его рассказов.
О море написано множество книг. Целая плеяда писателей и исследователей пыталась передать необыкновенное, шестое ощущение, которое можно назвать «чувством моря». Все они воспринимали море по-разному, но ни у одного из этих писателей не шумят и не переливаются на страницах такие праздничные моря, как у Грина.
Грин любил не столько море, сколько выдуманные им морские побережья, где соединялось всё, что он считал самым привлекательным в мире: архипелаги легендарных островов, песчаные дюны, заросшие цветами, пенистая морская даль, тёплые лагуны, сверкающие бронзой от обилия рыбы, вековые леса, смешавшие с запахом солёных бризов запах пышных зарослей, и, наконец, уютные приморские города.
Почти в каждом рассказе Грина встречаются описания этих несуществующих городов – Лисса, Зурбагана, Гель-Гью и Гертона.
В облик этих вымышленных городов Грин вложил черты всех виденных им портов Чёрного моря.
Мечта была достигнута. Море лежало перед Грином как дорога чудес, но старое вятское прошлое тотчас же дало себя знать. Грин с особенной остротой почувствовал у моря свою беспомощность, ненужность и одиночество.
«Этот новый мир не нуждался во мне, – пишет он. – Я чувствовал себя стеснённым, чужим здесь, как везде. Мне было немного грустно».
Морская жизнь сразу же обернулась к Грину изнанкой.
Грин неделями слонялся по порту и робко просил капитанов взять его матросом на пароходы, но ему или грубо отказывали, или высмеивали в глаза, – какой мог получиться матрос из хилого юноши с мечтательными глазами!
Наконец, Грину «повезло». Его взяли без жалованья учеником на пароход, ходивший из Одессы в Батум. На нём Грин сделал два осенних рейса.
От этих рейсов у Грина осталась память только о Ялте и хребте Кавказских гор.
«Огни Ялты запомнились больше всего. Огни порта сливались с огнями невиданного города. Пароход приближался к молу при ясных звуках оркестра в саду. Пролетал запах цветов, тёплые порывы ветра. Далеко слышались голоса и смех.
Остальная часть рейса мною забыта, кроме неисчезающего с горизонта шествия снежных гор. Их растянутые на высоте неба вершины даже издали являли мир громадных миров. Это была цепь высоко взнесённых стран сверкающего льдами молчания».
Вскоре капитан ссадил Грина с парохода, – Грин не мог платить за продовольствие.
Кулак, хозяин херсонского «дубка», взял Грина подручным к себе на шхуну и помыкал им, как собакой. Грин почти не спал, – вместо подушки хозяин дал ему разбитую черепицу. В Херсоне его вышвырнули на берег, не заплатив денег.
Из Херсона Грин вернулся в Одессу, работал в портовых пакгаузах маркировщиком и сделал единственный заграничный рейс в Александрию, но его уволили с парохода за столкновение с капитаном.
Из всей одесской жизни у Грина осталось хорошее воспоминание только о работе в портовых складах:
«Я любил пряный запах пакгауза, ощущение вокруг себя изобилия товаров, особенно лимонов и апельсинов. Все пахло: ваниль, финики, кофе, чай. В соединении с морозным запахом морской воды, угля и нефти неописуемо хорошо было дышать здесь, – особенно, если грело солнце».
Грин устал от одесской жизни и решил вернуться в Вятку. Домой он ехал «зайцем». Последние двести километров пришлось идти пешком по жидкой грязи, – стояло ненастье.
В Вятке отец спросил Грина, где его вещи.
– Вещи остались на почтовой станции, – солгал Грин. – Не было извозчика.
«Отец, – пишет Грин, – жалко улыбаясь, недоверчиво промолчал, а через день, когда выяснилось, что никаких вещей нет, спросил (от него сильно пахло водкой):
– Зачем ты врёшь? Ты шёл пешком. Где твои вещи? Ты изолгался!»
Опять начиналась проклятая вятская жизнь.
Потом были годы бесплодных поисков какого-нибудь места в жизни, или, как было принято выражаться в обывательских семьях, поиски «занятия».
Грин был банщиком на станции Мураши, около Вятки, служил, писцом в канцелярии, писал в трактире для крестьян прошения в суд.
Он долго не выдержал в Вятке и уехал в Баку. Жизнь в Баку была так отчаянно тяжела, что у Грина осталось о ней воспоминание как о непрерывном холоде и мраке. Подробностей он не запомнил.
Он жил случайным, копеечным трудом: забивал сваи в порту, счищал краску со старых пароходов, грузил лес, вместе с босяками нанимался гасить пожары на нефтяных вышках. Он умирал от малярии в рыбачьей артели и едва не погиб от жажды на песчаных смертоносных пляжах Каспийского моря между Баку и Дербентом.
Ночевал Грин в пустых котлах на пристани, под опрокинутыми лодками или просто под заборами.
Жизнь в Баку наложила жестокий отпечаток на Грина. Он стал печален, неразговорчив, а внешние следы бакинской жизни – преждевременная старость – остались у Грина навсегда. Уже с тех пор, по словам Грина, его лицо стало похоже на измятую рублёвую бумажку.