Нанон
Шрифт:
— И все-таки, — подумав, сказала я, — ваша жена будет не чета мне.
— Почем ты знаешь?
— Не возьмете же вы в жены крестьянку, как брат Паскаль! Он женится на мельничихе с моста Больё, и священник уже объявил об их помолвке.
— А почему бы и нет?
— Впрочем, неважно, крестьянка она или из благородных: все равно вы будете любить ее больше всех и назовете хозяйкой дома; поэтому я и решила во всем ей угождать и служить верой и правдой. А теперь, выходит, вам не по душе, если я тоже буду любить ее и служить ей, как вы сами.
— Ах, Нанон, — промолвил Эмильен, продолжая наш путь, — простая ты, добрая душа! Оставим эти разговоры, ты еще мала, и тебе трудно понять мои мысли, так что мне не стоит их тебе поверять, а тебе — понапрасну беспокоиться. Знай, что никогда я не огорчу тебя, и если и женюсь, то лишь с твоего согласия. Поняла? Ты знаешь, что я, как говорится, не бросаю слов на ветер, и все, что обещал, уже исполнил. Запомни хорошенько мои слова,
— Вовсе нет, — ответила я ему, — дай бог, чтобы так оно все и было. Только речи ваши меня удивили — я ведь никогда не думала, что вы так же дорожите моей дружбой, как я вашей. И если это так, будьте уверены, что я никогда не выйду замуж и всю свою жизнь буду служить вам; беру в свидетели моей клятвы эту реку и эту старую иву, чтобы вы тоже крепче запомнили их.
Пока мы разговаривали, ослица ушла далеко вперед, и Эмильен, видя, что ей вздумалось идти более короткой дорогой через кусты и вдобавок сбросить наземь поклажу, бросился догонять ее. Я же осталась стоять на месте. Бежать за ним я не могла, потому что перед глазами у меня поплыли круги, а ноги налились свинцовой тяжестью. Почему он вдруг так красиво рассказал о своей дружбе, о которой прежде не заикался или говорил как-то вскользь и невзначай? Не скажу, что при всем моем целомудрии я не слыхала разговоров о любви. В деревне они ни для кого не тайна, но в северных краях, где жизнь скудна, а труд тяжел, люди взрослеют поздно — вот и я в свои юные годы была совсем неопытна. Возможно, привыкнув к мысли, что вся моя жизнь будет отдана на благо и в услужение другим, я не смела мечтать о собственном счастье, — во всяком случае, я как дурочка осталась стоять, ломая голову над тем, почему он сказал: «Ты еще не вошла в разум, чтобы понять мои мысли», — и вдруг меня охватило безотчетное желание громко смеяться и плакать.
Движимая непонятным порывом, я сорвала несколько ивовых листочков и положила в нагрудный карманчик передника.
С того самого дня от счастья у меня кружилась голова, и я так радовалась, что живу на свете! Луизетта капризничала, но я, не огорчаясь, терпеливо и весело сносила ее причуды. Когда господин приор ворчал, я, как никогда прежде, умела успокоить его добрыми словами, а если он мучился приступом астмы, я всегда находила средство унять его страдания. Если я видела, что Эмильен устал от садовых работ, я бежала к нему и совсем по-мужски брала в руки грабли и становилась за тачку. К концу лета у нас поспели чудесные фрукты, и мы послали целую корзину их господину Костежу, которого они весьма обрадовали. Он приехал нас благодарить, и по всему было видно, как ему приятно провести денек в нашем обществе: он обедал с нами и обсуждал с приором тонкости латинской грамматики, с Луизеттой толковал о нарядах, а с Эмильеном и рабочими о севе или урожае. Я с удовольствием прислушивалась к этим разговорам, даже к латыни господина приора, которая напоминала мне французский язык, или, вернее, особое наречие, понятное всем и каждому. Хозяйство лежало целиком на мне, и все в доме блестело и сверкало чистотой, а в вымытых стаканах и тарелках, казалось, отражаются люди еще более прекрасные, чем на самом деле. Эмильен снова начал по вечерам заниматься со мной, и эти уроки явились для меня лучшей наградой. Они проходили в присутствии господина приора, который любил высказывать свое мнение по каждому поводу, но скоро засыпал, и долгими зимними вечерами мы с Эмильеном сидели вдвоем в хорошо натопленной монастырской зале, читали, беседовали, а за окнами выл ветер, и у очага трещал сверчок.
Эти разговоры были полезны для нас обоих: я постоянно задавала множество вопросов, я узнавала от Эмильена то, что он, сам постепенно накапливая, теперь старался передать мне. Меня страшно занимал вопрос, какими правами располагают бедные и богатые, короли и подданные, а также волновали все события на суше и на море со дня сотворения мира. Эмильен рассказывал мне всякие истории былых времен. В монастырской библиотеке он нашел многотомное сочинение, которое монахи прятали от него; называлось оно «История человеческого рода». По тем временам это была смелая книга, потому что в ней без утайки описывались людские несправедливости, но пока господин приор мирно похрапывал в большом кожаном кресле, мы проглотили ее том за томом и, сами того не подозревая, стали после ее прочтения гораздо образованнее приора, да и большинства наших современников. По каждому поводу в голове у нас возникала уйма мыслей, и знай мы, что творилось тогда в политической жизни, мы, конечно, смогли
Вот я и закончила первую часть моего жизнеописания, часть наиболее безмятежную, и в дальнейшем поведу рассказ о бурных событиях, увлекших нас вместе с остальными в свой круговорот. Тот, кто уже прочел мои записки, знает, что теперь я достаточно образованна, чтобы без особого труда выражать свои мысли и оценивать события, поразившие мое воображение. В предыдущих главах я никак не могла избавиться от некоторых крестьянских выражений и оборотов, потому что мысли поневоле облекались в слова, привычные для моей памяти, и воспользуйся я другими словами, я бы приписала себе чувства и мысли, которых у меня тогда не было. Дальше я буду писать на языке, свойственном горожанам, буду пользоваться их понятиями и терминами — ведь с 1792 года я была крестьянкой только по платью да по работе.
X
У крестьянина душа как у ребенка: она легко поддается иллюзиям. Живя в нашем оазисе Валькрё, мы и представить себе не могли те подспудные причины, которые толкали нашу прекрасную революцию восемьдесят девятого года на столь страшные преступления. Доходившие до нас вести предвещали грядущие катастрофы, но мы были не более способны их себе представить, нежели предотвратить. Наше беспечное, полное неподдельного оптимизма монастырское сообщество видело в розовом свете любое уже свершившееся событие. Так, господин приор утверждал, что напрасно король убежал в Варенн и что это большая ошибка, которая тем не менее приведет ко благу.
— Людовик Шестнадцатый испугался своего народа, — говорил он, — а бояться его не следует, потому, что народ от природы добр. Посмотрите, как все это произошло у нас! Распродали церковное имущество, а такого страшного злодеяния отродясь в мире не случалось. Все это устроили буржуазные вольнодумцы, а народ только пожал то, что они посеяли, но к нам он отнесся без всякой злобы и даже уважительно, а этого уж никто не чаял. Если король доверится своему народу, ему незамедлительно вернут власть. Врагов у него нет — сами знаете, какое почтение испытывает к нему наш крестьянин. Будьте спокойны, все уладится. Конечно, народ беспечен, ленив, малость вороват, но я-то хорошо знаю, что он кроток душой и незлопамятен. Когда я был экономом в нашем монастырском братстве, помните, как круто я обходился с крестьянами? И ничего, никто не в обиде, и я спокойно доживу свои дни в монастыре, как и король на троне.
Рассуждения бедного монаха основывались на опыте, не выходившем пока за пределы ущелья Валькрё, и мы, подобно приору, не желали переступать эту границу, тем более что развернувшиеся события поначалу доказывали, что приор был кругом прав.
Несмотря на бегство короля, Национальное собрание объявило его особу неприкосновенной. Потом оно окончило свою деятельность, ибо наивно полагало, что учрежденная им конституция — наивысшее завоевание революции и что отныне Законодательному собранию остается лишь проводить ее в жизнь. Ни один депутат Национального собрания первого созыва не имел права избираться второй раз. Господин Костежу выставил свою кандидатуру в депутаты, но в наших краях жители еще держали сторону короля и не пожелали поддержать адвоката. Он собрал много голосов и все-таки не прошел. Эта неудача не огорчила господина Костежу: он часто ездил в Париж, потому что именно он, а не кто другой хлопотал и отстаивал местные интересы в столице. Любую здешнюю просьбу или требование он рад был исполнить. Ученый, богатый, речистый, господин Костежу, казалось, был готов защитить интересы всех и каждого.
В конце 1791 года мы по некоторым причинам стали беспокоиться за безопасность господина приора. Новое Национальное собрание, намеревавшееся покончить с анархией, которую коммуна развязала в Париже, пришло в ярость из-за королевского вето. Во всех неурядицах депутаты обвиняли духовенство и старались запретить устраивать богослужение даже в частных домах. Король этому все еще противился, и мы в Валькрё, разумеется, были все его сторонниками, ибо не желали отказываться от церковной службы и любили нашего господина приора; это не мешало нам стоять за революцию, поскольку мы во что бы то ни стало хотели сохранить права, дарованные нам конституцией. Если бы восторжествовало мнение большинства французов, революция на этом бы и остановилась. Но мы жили под угрозой двух напастей: ненависти аристократов и духовенства к революции и ненависти революционеров к аристократии и духовенству. Теперь личные пристрастия стали главенствовать над политическими убеждениями. Под натиском этих грозных сил наша несчастная крестьянская Франция оказалась на волосок от гибели, не понимая притом, что все это значит и за кого же, в конце концов, она стоит.