Напрасные совершенства и другие виньетки
Шрифт:
Но чему-то я все-таки завидовал. Я завидовал его успеху – публикациям, цитируемости, приглашаемости – всему, чего я был несправедливо, как мне казалось, лишен. Завидовал беззлобно, но остро, как завидовал и завидую многим другим, легко находящим путь в печать и к читательским сердцам. К счастью, эта зависть обещает постепенно улечься – по ходу публикации моих работ и все более ясного осознания мной собственной вины, состоящей в нахальной независимости, с которой мало кому охота иметь дело, хотя вчуже ей можно и позавидовать.
Возможно, с психотерапевтической точки зрения, вышесказанное – обычный случай denial,
Скромность
Летом 1966 года, после лодочного похода по Карельскому перешейку оказавшись проездом в Ленинграде, я набрался дерзости позвонить В. Я. Проппу, чей номер узнал из справочной книги в телефонной будке. Представившись его поклонником и последователем, я напросился на визит, каковой состоялся 15 июля 1966 года (о чем свидетельствует надпись его рукой на моем экземпляре “Морфологии сказки” издания 1928 года), очень ранним утром – так он назначил.
Дверь открыл человек примерно моих лет в спортивной одежде. Коридор был завален туристским снаряжением – рюкзаками, спальными мешками и т. п. В глубине коридора стоял сам великий Пропп – невысокого роста, слегка сгорбленный, с большой головой и еще более непропорционально длинными руками. Этот гориллоподобный абрис поразил меня, как поразило и то, что он нисколько не ронял своего обладателя, скорее, наоборот, так сказать, а la Дарвин, удостоверял его статус специалиста по первобытному состоянию человечества. У Проппа был внушительный нос, большие ясные глаза и тихий голос. Я попросил его сказать мне, когда уйти, он ответил, чтобы я не беспокоился – я сам пойму.
С горящими глазами я стал объяснять Проппу, как его функции в сочетании с темами и приемами выразительности Эйзенштейна поведут к развитию кибернетической поэтики, а он в ответ сокрушенно говорил, что Леви-Стросс (прославивший его на Западе) “не понял, что такое «функция», и опять навешивает ему сталинский ярлык «формализма»”; что к нему часто обращаются математики и кибернетики, но что он во всем этом не разбирается и своим единственным долгом считает учить студентов аккуратно записывать и табулировать все варианты фольклорного текста.
– Вообще, – сказал он грустным монотонным голосом, – я жалею, что занимался всем этим. Вот мой сын – биолог. Он только что вернулся из Антарктиды. Он опускался на дно, видел морских звезд. Может быть, и мне посчастливилось бы сделать какое-нибудь открытие, – с шикарной скромностью заключил Пропп.
Дима Сегал, знавший Проппа более близко, рассказывал, как примерно в те же годы он вез его на такси в издательство “Наука” заключать договор на переиздание “Морфологии сказки” (оно вышло в 1969-м) и сказал ему, что вот наконец пробил его звездный час и он может внести любые исправления, изменения, усовершенствования, включить дополнительные материалы (сохранившиеся у него с 1920-х годов!). Пропп помотал головой:
– Нельзя трогать, – сказал он. – Классика!
Случайные знакомства
Коротких, но чем-нибудь знаменательных встреч было много, особенно в молодости. Почему в молодости? Хотя бы потому, что за прошедшие с тех пор полвека с лишним даже у самой безнадежной ерунды было время оказаться заслуживающей внимания.
Жепушкин
Например,
Я к богеме не принадлежал, но Сережу можно было встретить где угодно и даже просто на улице. То есть, разумеется, не на любой улице, но в пределах Садового, а лучше Бульварного, кольца – с высокой степенью вероятности. “Встретить” же значило, конечно, не просто пересечься, но и обменяться знаками взаимного опознания в качестве членов виртуального сообщества столичных интеллектуалов.
Где-то в 1960-е годы, точнее не вспомню, мы столкнулись в районе Пушкинской площади. Формально знакомы мы не были, но контрольное опознание состоялось, и он сразу заговорил, как если бы продолжил недавно прервавшийся разговор. Ему надо было чем-то похвастаться, и я, видимо, годился в благодарные слушатели.
Он говорил на ходу, много, оживленно, но в память врезалось только одно, вероятно, именно то, ради чего я и был взят за пуговицу в виду опекушинского памятника.
– …Я сказал им, хорошо, я напишу, и написал. И там у меня шел такой текст, – он сделал паузу и продекламировал: – “Означенный же Пушкин…” Понимаешь? “Жепушкин!” И они ни хрена не заметили и взяли, и теперь это должно выйти в журнале. – Он назвал один из толстых журналов. – Жепушкин!
На этом он счел впечатление произведенным и, сделав прощальную отмашку, побежал дальше, в сторону Ленкома.
Больше мы никогда не виделись. А жив ли он или как и когда умер, не известно даже Википедии.
Алеша
Летом, 1959-го (или 1960-го?), возвращаясь из Коктебеля, мы оказались в одном вагоне с примечательным молодым человеком. “Мы” – это я с моей первой женой Ирой и, может быть, еще кем-то из коктебельчан.
Молодой человек, представившийся Алешей, был наших лет, высокий, немного полноватый лицом и телом. Что называется, толстый и красивый парниша. Молодой, но очень внушительный и уверенный в себе.
Разговорились. Он оказался ленинградцем, студентом театрального или кинематографического института. Мы спросили, собирается ли он быть актером, нет, отвечал он без колебаний, я буду великим режиссером.
Это прозвучало неожиданно, самонадеянно и – убедительно.
– Тогда уж на будущее нам, наверное, стоит спросить вашу фамилию? – сказал я с некоторым вызовом.
– Моя фамилия Герман.
Ионыч
Другой раз (по некоторым косвенным признакам в 1958-м) мы ехали из Коктебеля в одном вагоне с двумя искусствоведками – студентками истфака МГУ. Одна из них была армянка, хорошенькая, изящная и очень интеллигентная, другая попроще. Армянку я потом иногда встречал около университета, в Ленинке и на улицах вокруг, другую однажды встретил в 1980-е годы, в Нью-Йорке, продавщицей книжного магазина Камкина (тогда еще функционировавшего).