Направо и налево
Шрифт:
Негры все еще пели. Огонь в камине угасал. Пауль Бернгейм не стал зажигать свет. Он заснул в пестром кресле, большие желтые цветы которого ядовито прорастали сквозь мрак.
XIX
Теодор надел смокинг. Его лицо мерцало в зеркале торжественной бледностью. Он попытался ухватить карманными ножничками несколько волосков в закоулках ушных раковин. Когда речь шла о его внешности, он мог проявить всю кротость и терпение, какие отпущены ему были природой. Еще раз взглянул он на свои длинные руки, которыми гордился и из формы которых делал вывод о своем аристократическом происхождении. Затем проскользнул в пиджак и повернул все лампы. Проба освещения. Он искал отражение своего профиля, так поворачивая зеркальную дверцу платяного шкафа, чтобы она встала под острым углом к большому настенному зеркалу. Затем снял очки и какие-то мгновения ни о чем не думал, будто все его мысли отмерли от нехватки визуальной пищи. Сквозь закрытую дверь соседней комнаты слышался стук пишущей машинки. Это секретарша печатала статью Теодора. Он слушал торопливый ритм клавиш как приятную музыку. «Теперь она на третьей странице, где я говорю об обмороке ночей больших немецких городов. «Обморок ночей» — это
Треск машинки прекратился. Секретарша постучалась. Хотя Теодор считал неблагородным устанавливать личные отношения с секретаршей и видел в ней только «персонал», а не женщину, он все же пригладил двумя пальцами пробор, прежде чем сказать: «Войдите!» Он сел за стол, чтобы прочесть машинописную копию. Секретарша стояла позади. Дойдя до места об «обмороке ночей», он быстро обернулся и сказал: «Хорошо! Не так ли?» — и сразу разозлился на себя за это. Он никак не мог найти золотую середину между потребностью услышать похвалу и необходимостью держать «персонал» на почтительном расстоянии. Иногда он совершенно забывался, диктуя секретарше статью, которая была особенно злободневной и которую она не успевала печатать вслед за его потоком речи. Бедная девушка, которая каждый день с восьми до четырех отстукивала деловые письма, ощущала свою работу у Теодора как омовение в волнах остроумия и духовности. Она восхищалась им. Она читала книги, получаемые им для рецензии, после замечаний, которые содержались в его отзывах. Заметив ее восхищение, Теодор сокращал на несколько дециметров почтительную дистанцию и спрашивал: «Вы устали? Ладно! Поработаем сегодня поменьше».
Он вложил листочки в конверт и надписал: «Срочно!», хотя ничего срочного там не было. Он любил дать тычка всему инертному, чтобы поторапливалось. Что не спешило — не было важным. Темп, темп! Из-за пренебрежения к естественному ходу времени он передвигал вперед стрелки карманных часов. Теперь он взглянул на них. И хотя у него был еще час, сказал: «Так, времени больше не осталось. Вы можете идти». Секретарша ушла. Он сел, покрутил ручку граммофона и отдался звучанию пластинки пяти братьев Кинг из Уиллингтона. Негритянская музыка возбуждала его. Он шел сегодня в общество и собирался «показать этим молодцам». Он шел сегодня к своему брату Паулю.
Да, в доме Пауля Бернгейма ожидали гостя из Франции. Это был один из тех писателей, которые после войны принялись устанавливать добрые отношения между народами, — этакие литературные голуби мира. Налоги, которые они выплачивали отечеству со своих гонораров, военный министр пускал на подготовку новой войны. Напротив, министр образования снабжал писателей рекомендациями для немецкого посольства в Париже. Различные общества по взаимопониманию, культуре и примирению приглашали авторов переведенных книг читать доклады. Писатели приезжали, читали доклады, приглашались в дома, поедали трюфели и благосклонно изучали нравы и обычаи бывших врагов. Они делали записи для будущих статей о немецких поэтах, немецких генеральных директорах и немецких революционерах. В сопровождении немецких профессоров романистики как ангелов-хранителей входили они в дома людей состоятельных и богатых, образованных и европейски мыслящих, в дома промышленников, на чьих заводах производили отравляющий газ, а вернувшись домой, читали Кайзерлинга.
Гостя еще не было. Профессор Хаммерлинг пришел пораньше и думал выведать те не прозвучавшие пока темы и сюжеты, что назревали в покоях Бернгейма. Вопросы госпожи Ирмгард: «Он ориентируется в Берлине, господин профессор? Вы правильно сказали ему адрес, господин профессор? Не перепутал ли он случайно приглашения, господин профессор?» — профессор Хаммерлинг воспринимал уже как жалобы. Гости приходили один за другим. Освещение комнат, казалось, становилось все ярче от света миролюбия, который каждый нес с собой как фонарь. Они кивали головами, пропускали мимо ушей имена представляемых и смотрели им прямо в лицо — не глазами, а оскаленными зубами. В доме Пауля Бернгейма, одном из самых модных в городе, визитеры чувствовали себя возвеличенными. «Bce comme il faut», — говорили люди, которые в обыденной жизни пользовались французским как на врачебном консилиуме пользуются латынью. Пауль приглашал людей comme il faut из разных лагерей. Явился господин фон Марлов, с юнкерским уклоном, вместе с супругой, — поселившись в Берлине и сдав в аренду свое силезское имение, он от националистов перешел в народную партию. Городской асфальт, казалось, делал его все либеральнее. Идеал благородства, который прежде состоял в том, чтобы быть, насколько возможно, националистом, требовал теперь, насколько возможно, европейской ориентации. Обходными путями — и так, что об этом знали лишь ближайшие родственники, — господин фон Марлов каждый год посылал кайзеру в Дорн верноподданнейшие пожелания ко дню рождения. Но это не было проявлением убеждений, а привычкой к ритуалу — так же как евреи в Берлине, давно отказавшиеся от своей веры, все еще отмечают самый святой из своих праздников со стыдливой скрытностью, Рождество же, напротив, официально и явно для своего окружения.
Пришел издатель одной демократической
Наконец явился французский пацифист, несколько ослепший от трагической праздничности дома и все еще не привыкший к чужим нравам чужого народа. Ему не казалось бы все таким странным и чуждым, если б он не приехал с твердым намерением обо всем написать. Это намерение побуждало его находить интересным то, что было вполне обыкновенным. Принадлежащий к нации, которая все, в чем нуждается, находит на собственной земле и вследствие этого ее не покидает, господин Антуан Шаронно искал в чужих странах необычайное. Его поездка имела литературную цель и волей-неволей должна была принести материал. Он спешил от одного впечатления к другому и классифицировал их столь же торопливо. Его решение написать о чужой стране окутывало — само по себе и как бы уже по поручению будущего читателя — романтической пеленой людей и предметы, которые попадались навстречу господину Шаронно, и прикрепляло к груди каждого значок, знаменующий принадлежность к определенной категории. Господин Шаронно был счастлив, что господин Хаммерлинг называл себя другом Франции. Для господина Шаронно друзья Франции выглядели теперь точно так, как профессор Хаммерлинг, который сейчас в отдаленном углу залы произносил перед господами фон Марловым и Фрайтагом речь о Франции.
— Они обладают, — говорил он о французах, — трезвым, ограниченным и практическим рассудком, которого так не хватает нам, германцам, чья душа окутана вечным туманом. Мне больше всего по вкусу доброе, радостное жизнелюбие этих веселых французов и то, как они едят, пьют и любят. Париж остается средоточием разума и удовольствий. Мы же навсегда останемся детьми севера, и родина наша — нежные тени сумрака.
— Они нуждаются в нас, а не мы — в них, — сказал Теодор, который только что вошел. С инстинктивным влечением к серьезным и проблемным дискуссиям он механически и сразу приблизился к группе слушателей, собравшихся вокруг Хаммерлинга.
Все взглянули на Теодора. Рядом с почтенным Хаммерлингом он с наслаждением почувствовал свою собственную, бьющую ключом, молодость. Ему показалось, будто слушатели вокруг глубоко вздохнули от нескрываемого восхищения.
— Париж, — продолжал Теодор, — перестает, давно уже перестал быть центром. Им станет Берлин, уже стал.
— Мы говорили не об этом, — сказал Хаммерлинг веско и с раздражением.
— Легкость французов хороша именно в Париже — у себя дома. В Берлине трудятся, в Германии работают.
Между тем господин Шаронно приблизился к группе. Он услышал последние слова и решил точно воспроизвести их. Эти понятные, убедительные сообщения сами поступали к нему — к нему, который дни напролет, не зная того, служил глазами и ушами своих будущих читателей. «В Париже легкость у себя дома, а в Германии — труд». Какая удачная фраза! Всякая война в будущем исключена!
За столом он сидел рядом с фрау Ирмгард. Все comme il faut. Она давно собиралась показать ему дом и картины. Она раздумывала, будет ли прилично привести его в спальню к большому полотну Гартмана, и робко заговорила об этом. «Картина, к сожалению, в моей спальне», — сказала она. Господин Шаронно взглянул на нее искоса, новым взглядом — будто поверх очков. Он тотчас представил себе эту спальню вполне отчетливо — а было бы интересно узнать, как спят представители этого общественного слоя. Сотрудник французского посольства сказал ему, что нигде нет такого количества раздельных спален, как в Германии. Возможно, стоило бы включить главу об эротике?