Нарушенные завещания
Шрифт:
В произведениях Стравинского европейская музыка вспомнила свою тысячелетнюю жизнь; это было ее последним сновидением, перед тем как уснуть вечным, без сновидений, сном.
ТРАНСКРИПЦИЯ – ИГРА
Будем различать две вещи. С одной стороны: общую тенденцию реабилитировать забытые принципы музыки прошлого, тенденцию, которая проходит через все творчество Стравинского и его великих современников; с другой стороны: прямой диалог, который ведет Стравинский то с Чайковским, то с Перголези, затем с Джезуальдо и т.д.; эти «прямые диалоги», транскрипции того или иного старинного произведения, того или иного конкретного стиля, являются манерой, присущей одному Стравинскому, она практически не свойственна современным ему композиторам (но встречается у Пикассо).
Адорно так интерпретирует транскрипции Стравинского (ключевые слова выделены мною): «Эти
Повторим: диссонанс оправдан, если он является выражением «субъективного страдания», но у Стравинского (моральная вина которого, как известно, состоит в том, что он отказывается говорить о своих страданиях) тот же самый диссонанс является признаком грубости; она же возводится в параллель (в результате яркой вспышки — короткого замыкания в рассуждениях Адорно) с политической грубостью: таким образом, диссонансные аккорды, добавленные в музыку, например, Перголези, предвосхищают (а значит, и готовят) новый акт политического притеснения (что в контексте конкретной истории могло означать лишь одно: фашизм).
У меня есть собственный опыт свободной транскрипции произведения прошлого — в начале семидесятых годов еще в Праге я начал писать сценический вариант Жака-фаталиста. Дидро являлся для меня воплощением свободного, рационального, критического ума, период привязанности к нему был для меня ностальгией по Западу (оккупация русскими моей страны выглядела для меня как насильно навязанный отрыв от Запада). Но представления постоянно меняют свой смысл: сегодня я сказал бы, что Дидро воплощает для меня начало искусства романа и что моя пьеса была восхвалением отдельных принципов, близких старинным романистам, которые в то же время были дороги и мне: 1) доходящая до эйфории свобода композиции; 2) постоянное соседство фривольных историй и философских размышлений; 3) несерьезный, иронический, пародийный, шокирующий характер этих же размышлений. Правила игры были ясны: то, что я сделал, не было адаптацией Дидро, это была моя собственная пьеса, вариация на тему Дидро, дань почтения Дидро: я полностью перестроил его роман; даже если любовные истории взяты у него, рассуждения в диалогах скорее мои; любой читатель может сразу же заметить, что некоторые фразы никоим образом не могли выйти из-под пера Дидро; XVIII век отличался оптимизмом, мой же таковым уже не отличается, сам я — и того меньше, и персонажи Господина и Жака у меня заходят так далеко в своих скабрезностях, как немыслимо для века Просвещения.
Получив собственный небольшой опыт, я могу лишь признать дурацкими высказывания по поводу огрубления и насилия у Стравинского. Он любил своего старого мэтра, как я любил своего. Прибавляя к мелодиям XVIII века диссонансы XX, возможно, он представлял себе, что интригует своего мэтра, живущего в отдалении, что он расскажет ему что-то важное о нашем времени и, может быть, позабавит его. У него была потребность обратиться к нему, поговорить с ним. Транскрипция-игра старинного произведения была для него способом установить связь между столетиями.
ТРАНСКРИПЦИЯ-ИГРА У КАФКИ
До чего странный роман — Америка Кафки: в самом деле, почему этот молодой двадцатидевятилетний прозаик перенес действие своего первого романа на континент, где никогда не бывал? Этот выбор показывает ясное намерение: не создавать реализм; или точнее: не создавать ничего серьезного. Он даже не попытался замаскировать свое незнание, изучив предмет; он создал собственное представление об Америке на основе второсортных книг, дешевых картинок, и впрямь образ Америки в его романе (сознательно) состоит из клише; что же касается персонажей и фабулы, вдохновения в целом (как он признается в своем дневнике), это Диккенс, в частности Дэвид Копперфильд (Кафка определяет первую главу Америки как «чистое подражание» Диккенсу): он заимствует оттуда конкретные мотивы, их перечисляет: «история зонтика, каторжные работы, грязные дома, возлюбленная в загородном доме», он черпает вдохновение в персонажах (Карл — это тонкая пародия на Дэвида Копперфильда), а главное — в атмосфере, в которую погружены все романы Диккенса: сентиментализм, наивное разделение на хороших и плохих. Если Адорно говорит о музыке Стравинского как о «музыке, созданной из другой музыки», Америка Кафки — это «литература, созданная из другой литературы», и даже в этом жанре она является произведением классическим, если не основополагающим.
Первая страница романа: Карл собирается сойти с корабля в нью-йоркском порту, как вдруг обнаруживает, что забыл зонтик в каюте. Чтобы вернуться за ним, он с невероятной доверчивостью вверяет свой чемодан (тяжелый чемодан со всем своим имуществом) незнакомцу: разумеется, таким образом он лишится и чемодана, и зонтика. С первых же строк дух пародии-игры порождает фантазийный мир, где все не совсем достоверно и где все слегка комично.
Замок Кафки, которого нет ни на одной карте мира, выглядит не более ирреальным, чем эта Америка, созданная по образу-клише новой цивилизации гигантизма и машин. В доме своего дядюшки-сенатора Карл видит письменный стол, представляющий собой очень сложное механическое устройство с тысячью ящичков, управляемых сотней кнопок, — изобретение практичное и совершенно бесполезное, техническое чудо и нелепость одновременно. Я насчитал в этом романе с десяток таких удивительных, забавных и неправдоподобных механизмов, начиная с письменного стола дядюшки, загородного дома путаной планировки, отеля «Occidental» (чудовищно усложненная архитектура, дьявольски бюрократическая структура управления), вплоть до театра в Оклахоме со столь же огромной, неподвластной пониманию системой администрации. Таким образом, посредством пародийной игры (игры с клише) Кафка впервые затронул свою главную тему — тему социальной организации — лабиринта, где человек теряется и движется навстречу своей гибели. (С генетической точки зрения: именно в комическом механизме дядюшкиного письменного стола берет начало устрашающая система управления замком.) Эту столь серьезную тему Кафка мог уловить не на пути реалистического романа, основанного, на манер Золя, на изучении общества, а именно на этом легкомысленном пути «литературы, созданной из другой литературы», давшей его воображению всю необходимую свободу (свободу преувеличений, чрезмерностей, невероятностей, свободу вымысла — игры).
СЕРДЕЧНАЯ ЧЕРСТВОСТЬ, СКРЫТАЯ ЗА СТИЛЕМ, ИЗОБИЛУЮЩИМ САНТИМЕНТАМИ
В Америке можно найти множество сентиментальных жестов, необъяснимых своей чрезмерностью.
Конец первой главы: Карл уже готов уехать вместе с дядюшкой, забытый кочегар остается в капитанской каюте. Именно тогда (я выделяю ключевые слова) «Карл пошел на поиски кочегара, вытащил его правую руку из-под ремня и играючи пожал. […] Карл пошевелил пальцами руку кочегара, а тот огляделся вокруг сияющим взором, будто на него снизошло блаженство, которого никто не смеет у него отнять.
amp;bdquo;Ты должен бороться за себя, соглашаться или отрицать, иначе эти люди так и не узнают правды. Ты должен обещать мне, что послушаешься моего совета, ибо у меня есть серьезные причины опасаться, что я больше уже не смогу помогать тебе". — И тут Карл заплакал, целуя ладонь кочегара; он взял эту шершавую, бессильную сейчас руку и прижал ее к щеке, как сокровище, с которым приходится расставаться. Но тут рядом вырос дядя-сенатор и потащил его прочь — настойчиво, хотя и не прилагая при этом больших усилий…»
Другой пример: в конце вечера в загородном доме Поллундера Карл пространно объясняет, почему он хочет вернуться к дяде. «Длинную речь Карла господин Поллундер внимательно выслушал; при этом он частенько, особенно когда упоминался дядя, прижимал Карла к себе…»
Сентиментальные жесты героев не просто преувеличены, они неуместны. Карл знаком с кочегаром не больше часа и не имеет никаких оснований так страстно привязаться к нему. А если мы в конце концов поверим, что молодой человек по наивности был растроган обещанием мужской дружбы, тогда совсем непопятно, почему мгновение спустя он так легко позволяет увести себя от нового друга, не оказав ни малейшего сопротивления.