Наш приход
Шрифт:
I
Лето. Праздник. Девять часов утра. Колченогий нищий по имени Прокоп (он же Моргун-шестипалый), исправляющий должность приходского звонаря, уже давно взобрался на высокую нашу колокольню и упорно таращит глаза в ту сторону, где проживает приходский протоиерей отец Никита; Прокоп ждет оттуда условленного знака, чтобы немедля начать благовест к обедне.
1
Наш приход. — Впервые напечатано в журнале «Будильник», № 41–42 за 1866 год, по тексту которого рассказ воспроизводится в настоящем издании.
С первым ударом всполошился самый последний, самый низменный слой нашего прихода; второй поднял на ноги мелких чиновников; по третьему крякнули и засопели толстобрюхие купцы; но когда Прокоп властной рукой начал наносить удары в щеки колокола раз за разом, когда удары эти слились в один непрерывный стон-визг, тогда встали с своих мест даже такие люди нашего прихода, пред которыми спокон веку ползком ползет низменность, давным-давно в дугу гнется мелкий чиновник и чуть не за целую версту ломит шапку сам купец толстобрюхий.
Визжит-стонет колокол, из кожи лезет-усердствует разгорячившийся Прокоп, а народ все прибывает и прибывает в божий храм; так что когда Моргун-шестипалый, пустивши в дело свои искалеченные руки и ноги, затряс от восторга головою и ударил во все, — в церкви, истинно говорю, и яблоку бы, кажется, негде уж было упасть!
Отрадно, право, посмотреть на нас, когда все мы в сборе!
Вот направо чиновник Геклов (чин на нем хоть и небольшой, но из себя амур, говорят наши девицы), в новом сюртучке, смирнехонько и близехонько поместился с девицей Синелобовой, наряженной в роскошное барежевое, бутылочного цвета, платье. Ах, какое смирение напечатлено на челе Геклова, и какая кротость блистает во взоре Синелобовой! Ну, кто бы мог подумать, что оба они в обновах? Нет, этого никто не подумает! А направо-то жена квартального Трегубова… Вы думаете, может быть, что она завидует изящной соломенной шляпке на маленькой головке Переполоховой и потому пристально смотрит на нее? Ошибаетесь! Квартальничиха очень хорошо знает, что Переполохова переделала свою шляпу из старой; она не завидует, но соболезнует о суетности владетельницы шляпы, решившейся на недостойную переделку. Даже туземный наш ловелас Семен Курносов — смотрите, как скромен: он поместился чуть не в притворе, чуть не с нищими… Глядя на него, никто не может допустить и мысли, будто не дальше как вчера титулярный советник Перхуров обещался переломить ему ноги, если он, Курносов, будет заглядывать в окна, и будто Курносов пришел сюда именно затем, чтобы назло Перхурову стать рядом с его дочерями, которые действительно красуются возле. Не подумайте также, чтобы купчиха Круглотелова помышляла в настоящую минуту о пироге, который она пред уходом из дома посадила в печь и за который смертельно боится, ибо Матрена ее, как известно всему приходу, пьяница и ленивка, а муж, Кузьма Митрич, человек крутой и подгорелых пирогов в своем доме терпеть не может. Ведь если так смотреть на вещи, то придется, пожалуй, допустить нелепость вроде того, что Трифон Сергеич Перебоев — человек значительный и почитающийся у нас верхом ума — сейчас оглянулся затем, чтобы видеть, с достоинством ли держит себя Спиридон Михеич Гвоздилин — лицо в приходе не малое и по уму не последнее. Ах, как вы жестоко ошибаетесь! Трифон Сергеич, уверяю вас, оглянулся единственно потому, что ему как будто под коленкой что-то неловко сделалось, — короче: так пришлось, вот и оглянулся.
Но обедня кончилась. Прихожане радостно приветствуют друг друга: Геклов перекидывается изящными фразами с Синелобовой, Переполохова обнимает и лобзает квартальничиху Трегубову, Перебоев жмет руку Гвоздилину, Ржавчиха целуется с Кондрихой, Жигалиха — с Бугрихой, Курносов поздравляет с праздником всех; минута, другая — и мы расходимся по домам, дабы предаться всепоглощающей нас житейской сфере, как выразился один приходский мудрец, завертывая в достолюбезный ему кабак. И суета действительно поглощает нас, как только мы переступаем порог нашего жилища.
— Неужто уж кончилась обедня? — спрашивает мать девицы Переполоховой, выбегая из кухни, красноликая и засаленная, навстречу своей дочери.
— Кончилась, — ответствует девица, направляясь к зеркалу в намерении еще раз полюбоваться на свою шляпу.
— И много поди было?
— Ужасти, маменька!
Тут девица изгибается змеей и кажет зеркалу затылок.
— Ишь рюш-то как измяла! — замечает матушка, тыкая пальцем в щеку дочери.
— Ах, постойте, поправлю! Нет, маменька, как квартальничиха Трегубиха пялила на шляпку глаза: кажется, так бы вот она и съела меня!
— Тсс.
— Даже Геклов, маменька, все это заметил.
— А был?
— Был. Очень антересный такой; сюртук новый сшил; говорит: награду дали.
— А из Курносовых были кто?
— Сенька был. Все около Перхуровых жался.
После некоторого молчания дочка, как бы вдруг вспомнив, возопила:
— Ах, маменька, Танька-то перхуровская, — вот смеху-то все положили!..
— А что?
Маменька даже рот разинула.
— Вообразите, тоже шляпку себе переделала… И ведь вот дурища-то: перьев этих разных насажала, цветов, тюлю, — просто страсти! Все, кто ни взглянет, едва удержаться может…
Маменька всплеснула руками от ужаса.
— Нет, я этому Сеньке Курносову, клянусь, башку сломлю! — свирепел Перхуров-отец, прикладываясь к анисовой.
— Если ты мне шляпку не купишь, то вот сдохни я на сем месте, если не продам твой сюртук и не куплю тогда сама! — стращала квартальничиха Трегубиха своего благоверного. — Чтобы я допустила какой-нибудь падали Переполоховой передо мной важничать, — ни за что в свете!
— Ни на ком, папенька, такого сюртука не было, — прикладываясь к руке отца, восклицает довольный Геклов. — С праздником, папенька-с! Ей-богу, папенька, ни на ком такого не было-с.
— Опять, вдоль вас разорвать, пирог-от сожгли! — выносит купец Круглотелов.
— Да ведь, Кузьма Митрич, пошла я к обедне, и сколь Матрене ни наказывала, она меня не слушает, — уныло бормочет супруга.
— А вот я вдругорядь, ежели эвдакой мне подадите, так, лопни глаза, в морду али еще и того плоше! Право слово, сделаю! Что это за каторга в самом деле: ждешь, ждешь праздника, ровно бы утехи какой, — а они, на-ка: угольев тебе заместо божьего дара подвалят.
— Что, Гордеевна, где была-побывала? — судачит у калитки востроглазая бабенка.
— Ох, уж и не говори! Как только ноги меня носят, дивлюсь…
— У обедни поди была?
— Была давеча.
— Ну что?
— Да что, — один грех. Веришь ли, мать, подходит ко мне этта Бадейчиха, насурмленная да набеленная, и целоваться лезет. Ну, при народе, известно, должна была…
И Гордеевна жестом пояснила свое безвыходное положение.
— Вот уж правду, верно поют наши парни про этих-то щеголих:
Щикатуров нанимали, Свои рожи натирали…— Еще какую правду-то, волдырь им на нос!..
Так, склеенное было поутру согласье нашего прихода начало мало-помалу расползаться; и чем дальше время шло за полдень, тем ожесточеннее и усиленнее шли пересуды кумушек, так что наступивший тихий летний вечер застал лишь повсюдную злобу, накипевшую в долгий, жаркий день.
Не умирит ли хоть ночь ваши горящие гневом души, любезные моему сердцу сограждане!
II