Наследник Тавриды
Шрифт:
Дело решилось само собой. Вечером в воскресенье, когда Иван Васильевич сидел у себя на квартире и дул чай с ромом, мимо окон по улице опрометью в сторону Днестра пронеслась Пульхерия, вереща благим матом. За ней гнался фельдшер с обухом в руках. Допился черт до белой горячки! Генерал вылетел во двор в одной рубашке. Даже форменный сюртук забыл накинуть. Сбил злодея с ног, отобрал «оружие» и только потом кликнул караульных.
– Под арест его. Суток на трое. Не хватало нам еще смертоубийства в корпусе!
Распоряжался, а сам думал о другом. Пульхерию Яковлевну он нашел на берегу реки. Она схоронилась в ивовых плавнях,
– Незачем тебе туда идти. Я за детьми. Здесь будете жить.
Фельдшерша ахнула. Мало ей позора на одну ночь, так теперь совсем в открытую слыви пропащей.
– Я на тебе женюсь, – собравшись с духом, заявил генерал. – Сегодня же выгоню твоего мужа, и венчаемся.
– Так нельзя, – испугалась женщина.
– Можно, – отрезал Сабанеев. – Я здесь начальство.
Он говорил правду. На сто верст вокруг главнее него не было.
Иван Васильевич пошел к дому фельдшера. Отворил дверь. Дети прятались на печке. Двое старших убежали на огород и там пересидели до рассвета. «Надо было еще вчера за ними сходить!» – укорил себя генерал. Но, с другой стороны, если бы он сделал это, вряд ли осмелился бы подступиться к их матери.
Ребята послушно пошли за ним и обосновались на его квартире. Протрезвевшему фельдшеру Сабанеев пригрозил сослать его в Сибирь за попытку убийства, и тот с перепугу канул в неизвестность. Больше генерал его не видел. Через неделю Иван Васильевич венчался с Пульхерией Яковлевной, причем священник тоже не осмелился ему перечить. Потом Сабанеев отвез семью на хутор и зажил там отменной жизнью, о которой мечтал.
Кишинев.
– Да что вы меня учите чести, Александр Сергеевич! – пылил Липранди. – Поединок поединку рознь. И здесь Киселев прав. А Мордвинов дурак! Упокой, Господи, его душу! Не понравится мне приказ командира, и я его – к барьеру?
– Вы меня не слышите или не хотите понять! – Поэт едва не хлопнул собеседника обеими руками по коленям. – Что такое Киселев? Царский любимец. Пусть он сто раз мил, образован и умен. Тем хуже! Я не выношу оскорбительной любезности временщика, для которого нет ничего святого! Меня восхитил Мордвинов. Слабый призывает к ответу сильного. Ценой собственной жизни. В этом истинная поэзия.
Кибитка встала. Друзья прибыли в Кишинев. Волей-неволей пришлось помириться.
Осень всегда благотворно действовала на Пушкина. Чуть только на дворе начинали кружиться желтые листья или дождь лупить по верхушкам деревьев, он запирался дома, носа не казал на улицу и погружался в себя. Но на юге осень тепла, как разогретый солнцем бок абрикоса. Вот вроде бы и пора писать, а за окном еще солнце, и люди, и соблазнительный мир без штормов. Поэт чувствовал себя кусочком железа, вокруг которого помещено несколько магнитов, тянущих его в разные стороны. Усилием воли он заставлял себя каждое утро, спозаранку, работать, лежа в постели. Потом вскакивал, одевался и возвращал занятое у дня время веселью. Так он жил одной ногой в осени, другой в лете, отдавая Богу богово, а кесарю кесарево.
Это не только не утомляло, но и будоражило нервы. Крайности выявляют суть вещей. Неожиданно в Одессу нагрянул Липранди, которого Воронцов взял на службу, и поэт сговорился с ним вместе съездить в Кишинев за вещами. Там они застали много перемен.
Город притих. Инзов на время отбыл в Петербург, сдав команду новому наместнику. Еще в июле граф не без содрогания наведался в сердце молдавских степей. Дом, где он остановился на ночь, по утру штурмом взяла толпа просителей. Они кричали все разом, жаловались на беззаконие и угрожали не выпустить генерал-губернатора из города, если тот сегодня же не раскроет тюрьму и не рассудит всех, кого туда посадили.
– Да у меня и Собрания Узаконений с собой нет! – опешил Воронцов.
– А ты суди по совести! – кричали ему из толпы. – Совесть-то у тебя есть?
Пришлось судить. Неделю кряду. Наместник устал, как будто на нем пахали. Но не считал время потраченным зря. Благодаря глупейшим делам, вроде похищения цыганами овец кишиневского уроженца Раича и продаже их в таборе беженцев на шапки, он узнал о нуждах края больше, чем мог выяснить за год, сидя в Одессе. Пришлось менять полицмейстера, частных и квартальных надзирателей, за взяточничество закрывать суды.
«Инзов, может быть, старик и добрый, но совсем не попечительный, – писал Михаил жене. – Не могу рассказать тебе всех мерзостей, которые тут нашел. Разбойники запросто разъезжают окрест, обирают целые деревни и наведываются в город. Люди живут скученно, отсюда грязь и пороки всякого рода. Детьми торгуют, как при турках. Содержат гаремы. И все на глазах у властей. Ух, дурно!»
За первый приезд удалось немного. Чуть разгрузить город от беженцев, отправив их караваны к другим местам – в Аккерман и Килию. Разогнать пару притонов – турецких бань и кофеен, – где продавали краденое и предлагали услуги самого извращенного восточного вкуса. Все это рассказал приятелям полковник Алексеев, которого Пушкин и Липранди первым делом нашли в Кишиневе.
– Да что же наш Инзушка? – расстроился Пушкин. – Неужели его сняли? – Он был крайне опечален судьбой доброго генерала. – Ведь это несправедливо. Его, должно быть, Воронцов обнес перед правительством.
– Сами вы несправедливы, сударь, – возразил Липранди. – Воронцов получил приказ сменить Инзова в Петербурге, задолго до того как приехал сюда.
Но неприятный осадок остался на сердце у поэта. Человека, который дал ему защиту и кров, выгнали с места, без всякого уважения. Ему на смену пришел другой – властный и энергичный, без малейшего снисхождения к слабостям. Он уже заранее не нравился Александру Сергеевичу. Да и причесанный Кишинев тоже.
Решено было наведаться к Варфоломею. Потанцевать вечером. Обменяться парой слов с прекрасной Пульхерицей. Пестрый дом, в котором она жила под Инзовой горой, собирал все приличное общество города. Егор Варфоломей некогда стоял с булавой на запятках кареты ясского господаря Мурузи, но потом разжился на хлебных поставках.
Время близилось к шести, уже съезжались гости. Огромная веранда, пристроенная к жилищу, заменяла зал. Резные деревянные столбы, поддерживавшие крышу, были увиты виноградом. Его шершавые листья жухли на ветру, но вечера все еще казались теплыми. По углам павильона стояли длинные столы, за которыми подавали угощение. Центр был освобожден для танцев.