Наташа
Шрифт:
Вольф привы<чным> движ<ением> вынул свой солидный портсигар.
— К вашим услугам. Однажды, когда я плыл на шхуне из Борнео к Суматре…
5
Мягкий скат шел к озеру. Столбики деревянной пристани серыми спиралями отражались в воде. За озером были те же темные сосновые леса — но кое-где просвечивал белый ствол, желтый дымок: березка. По темно-бирюзовой воде плыли отблески облаков — и Наташе вдруг показалось, что они в России, что нельзя быть вне России, когда такое горячее счастье сжимает горло, — а счастлива она
Они долго шли берегом, взбегали на скользкие скаты, отыскали тропинку, где черной сыростью пахнуло от кустов ореш<ника>. Немного дальше, у самой воды, было кафе — совершенно пустынное, даже ни прислуги, ни посетителей, словно где-то случился пожар, и все побежали смотреть, унося с собою свои кружки и тарелки. Вольф и Наташа обошли его кругом. Потом сели за пустой столик и притворились, что пьют и едят, что играет оркестр. И пока они так шутили, Наташе вдруг отчетливо послышалось, что действитель<но> звучит <слово нрзб.> духовая музыка, и тогда она с таинственной улыбкой встрепенулась, побежала вдоль берега, и барон Вольф тяжело и мягко метнулся следом за ней, крича: «Подождите, Наташа, мы же не расплатились!».
Потом они нашли яблочно-зеленую поляну, отороченную осокой, сквозь которую жидким золотом горела на солнце вода, и Наташа, жмурясь и раздувая ноздри, повторила несколько раз:
— Боже мой, как хорошо…
Вольф обиделся на эхо, которое не откликалось, и замолк, и в это воздушное солнечное мгновение у широкого озера какая-то грусть пролетела, как певучий жук.
Наташа поморщилась и сказала:
— Мне почему-то кажется, что папе опять хуже. Может быть, я напрасно оставила его.
Вольф вспомнил худые, лоснистые, в седой щетине ноги старика, когда тот вскакивал обратно в постель. Подумал: «А вдруг он как раз сегодня и умрет?». Громко и бодро сказал:
— Да что вы, Наташа, он теперь здоров.
— Я тоже так думаю, — проговорила она и повеселела снова.
Вольф скинул пиджак: от его плотного тела в полосатой рубашке пахнуло мягким жаром, и шел он совсем рядом с Наташей; она глядела прямо перед собой, и <ей> приятно было чувствов<ать> эту теплоту, что шагает рядом.
— Как мечтаю, ах, как мечтаю, Наташа, — говорил он, взмахивая свистящим прутиком. — И ведь разве я лгу, когда я выдаю фантазии мои за правду<?> Приятель был у меня, он прослужил три года в Бомбее. Бомбей? Господи! Музыка географического названия. В одном этом слове есть что-то гигантское, солнечные бомбы, барабаны. Но, представьте себе, Наташа, этот мой приятель ничего не мог рассказать, ничего не помнил, кроме служебных дрязг, жары, лихорадки да жены какого-то британского полковника. Кто же из нас двоих действительно побывал в Индии… Разумеется, я. Бомбей, Сингапур… Вот я, например, помню…
Наташа шла у самой воды, так что детские волны озера всплескивали к ее ногам. Где-то за лесом, как по струне, прошел поезд — и оба прислушались. День стал чуть золотистее, чуть мягче, и посинели леса по той стороне озера.
У вокзала Вольф купил бумажный мешок со сливами, но они оказались кислыми. Сидя в поезде, в пустом деревянном отделении, он ежеминутно выбрас<ывал> их из окна — и все жалел, что не украл где-нибудь в кафе тех картонных кружков, на которые ставят круж<ки> с пивом.
— Они так хорошо летят, Наташа. Как птица. Просто прелесть.
Наташа устала; она <жмурилась?>, и тогда снова, как ночью, обхватывало и поднимало ее чувство головокружительной легкости.
— Когда я буду рассказывать папе о нашей прогулке, не перебивайте и не поправляйте меня. Я буду, вероятно, говорить о том, чего мы не видели вовсе — о всяких маленьких чудесах. Он поймет.
Приехав обратно в город, они пошли домой пешком. Барон Вольф как-то присмирел — и морщился от хищных звуков автомобильных гудков. А Наташа шла, как на парусах, — словно усталость ее поднимала, окрыляла ее, делала ее невесомой — и <Вольф?> ей казался весь синим, как вечер. За один квартал до дома Вольф вдруг остановился. Наташа легко пролетела вперед. Потом стала тоже. Обернулась. Вольф, подняв плечи и глубоко засунув руки в карманы просторных штанов, согнув по-<бычьи?> голубую голову свою, — сказал: «Наташа — вниманье». Он посмотрел вбок и сказал, что любит ее. Тотчас же повернулся, быстро пошел от нее и с <деловитым?> видом завернул в табачную лавку.
Наташа постояла немного, словно пови<снув?> в воздухе, и потом тихо пошла к дому. «И это я скажу отцу», — подумала она, двигаясь вперед в каком-то синем тумане счастья, среди которого фонари зажигались, как драгоценные камни. Она почувствовала, что слабеет, что по спине скользят тихие горячие волны. Когда она очути<лась> у дома, она увидела, как ее отец в черном пиджаке, прикрыв одной рукой отсутствие воротничка и в другой раскачивая дверн<ые> ключи, торопливо вышел и направился, чуть горбясь в тумане вечера, к будке газетчицы.
— Папочка, — позвала она и пошла за ним. Он остановился на краю панели и глянул со знакомой, чуть лукавой улыбкой, нагнув голову набок. — Совсем седой петушок. Ах, ты не должен выходить, — сказала Наташа.
Отец ее нагнул голову в другую сторону и очень тихо, очень взволнованно сказал:
— Душенька, сегодня в газете есть что-то изумительное. Только вот я деньги забыл. Сбегай за ними наверх. Я подожду.
Она толкнула дверь, сердясь на отца, и вместе с тем радуясь, что он такой бодрый. По лестнице она поднялась быстро, воздушно, как во сне. Вошла в коридор. Торопилась. «Он там еще простудится, ожидая меня».
Коридор почему-то был освещен. Наташа подошла к своей двери и одновременно услышала за ней свист тихих голосов. Быстро отворила. На столе стояла керосиновая ла<м>па и сильно коптила. Хозяйка, горничная, какой-то незнакомый человек загораживали постель. Все обернулись, когда Наташа вошла, и хозяйка, охнув, хлынула к ней…
Только тогда Наташа заметила, что на постели лежит отец, — совсем не такой, каким она видела его только что: маленький <слово нрзб.> старик с восковым носом.