Наука в свободном обществе
Шрифт:
Агасси спрашивает: «Кто вернет их (евреев, индейцев) к современности, когда период терапии закончится?» Здесь вновь повторяется все та же ошибка. Я вовсе не хочу изменить мышление людей с помощью какой-то воображаемой терапии, я возражаю против реальной терапии, называемой «обучением», которую постоянно применяют к их детям. А если люди решили возродить их старые обычаи, то почему кто-то должен заставлять их «возвращаться к современности»? Неужели «современность» настолько хороша, что к ней нужно возвращаться независимо от того, какие идеи можно почерпнуть из погружения в различные области?
Таким образом, я не могу принять простодушный способ борьбы с дьяволом, предлагаемый Агасси. — «Я упоминаю Дахау и Бухенвальд, — пишет он, — чтобы опровергнуть тезис «все дозволено», и уже этого, конечно, достаточно». — Конечно? Неужели это все, что он может сказать? Можем ли мы остановиться на этом? Можем ли мы принять отвращение (и трусливый оппортунизм тех, кто оказался не на той стороне) в качестве основы доказательства? Не обязан ли рационалист (к которым, к счастью, я не принадлежу) проверить оправданность своего отвращения и найти это оправдание? Когда Ремигий, инквизитор, был уже старым человеком, он с грустью вспоминал о том, как в молодые годы спасал от костра детей ведьм, вместо того чтобы сжечь их, как требовалось, и тем самым обрекал их на вечные муки. Ремигий был честным и гуманным человеком, тем не менее его взгляды на мир и судьбу человека заставляли его действовать таким образом, который покажется, конечно, совершенно бесчеловечным тому, кто не знает, какими мотивами он руководствовался. «Конечно», многие нацисты были ничтожными и презренными людьми — об этом свидетельствует каждая новая публикация, включая недавно опубликованные дневники Геббельса, — и совсем не того калибра, как Ремигий. Однако даже ничтожные и презренные люди являются людьми, созданными по Его образу и подобию, и уже одно это требует от нас относиться к ним гораздо более внимательно, чем подразумевается простым словечком «конечно». Я давно подумываю о том, чтобы написать пьесу о таком мерзком человеке. Он появляется — и мы сразу же начинаем ненавидеть его от всей души. Он действует — и наше отвращение к нему возрастает. Но по мере развития действия мы узнаем его все больше. Мы начинаем понимать, что его действия вытекают из его человеческой природы, — не из какой-то деградировавшей части, а из всей его человеческой природы. Он перестает казаться нам каким-то выродком, он — часть человечества, хотя и странная. Кроме того, мы уже не только понимаем его действия как действия человека, мы постигаем их внутренние основания, и они начинают привлекать нас. Мы начинаем осознавать, что могли бы действовать точно так же, и уже хотим действовать так. Мы близки к тому, чтобы стать им и действовать как он. Какого человека я имею в виду? Это может быть офицер СС, ацтек, совершающий ритуальное убийство или самокалечение, он может быть рационалистом, привыкшим убивать мысль [182] , —
182
Глядя на сотни неулыбчивых и зашоренных молодых людей, непреклонно следующих по пути Разума (критического или догматического разума — разницы нет никакой), я спрашиваю себя, что это за культура, которая восхваляет и ценит вот такое убийство душ,с отвращением отворачиваясь в то же время от убийства тел? Но душа не важнее ли тела? Не должны ли наши «учителя» и наши «интеллектуальные лидеры» подвергаться такому же или даже более суровому наказанию, какому подвергаются индивидуальные и коллективные убийцы? Не следует ли виновных учителей преследовать с той же энергией, с которой преследуют восьмидесятилетних нацистов? Не являются ли некоторые из так называемых «лидеров человечества — Христос, Будда, св. Августин, Лютер, Маркс — нашими величайшими преступниками (в отличие от Эразма, Лессинга или Гейне)? Все эти вопросы отбрасываются небрежным «конечно», закрепляя стандартные реакции вместо того, чтобы заставить нас думать.
Мне кажется, такая пьеса вполне возможна (кинофильм был бы еще лучше). Она была бы бесполезна для людей, закосневших в какой-то идеологии, но большинству она показала бы, что быть человеком — значит совмещать в себе как добро, так и зло; как рациональное, так и иррациональное; как божественное, так и дьявольское; что можно совершать добро, будучи злодеем, и совершать злодейство, стремясь к добру. Человеческая раса похожа на мир в целом — любое действие имеет свою оборотную сторону.
Какой могла бы быть наша позиция по отношению к Дахау и Бухенвальду в этих обстоятельствах? Я не знаю. Но одно несомненно: небрежное «конечно» Агасси уводит от проблем, которые мы должны рассматривать и с которыми мы должны жить, если хотим вполне реализовать нашу человечность. Я не знаю, рассматривал ли их кто-нибудь. Почти все, что написано по этому поводу, выглядит чрезвычайно плоским и скучным [183] .
183
За исключением удивительной книги Ханны Аренд об Эйхмане и о банальности зла. См. также начало раздела 11 части 2 настоящей книги.
Глава 2.
Логика, грамотность и профессор Геллнер
Для всякого автора приятно встретить критика, который понимает его философию, соглашается с ней и демонстрирует способность развивать ее дальше. Еще более приятно встретить мыслителя, который не разделяет идей автора, но обладает какими-то общими с ним особенностями, особенно когда эти особенности не пользуются популярностью и не одобряются представителями соответствующей профессии. В течение многих лет Лакатос и я оставались одни в своих попытках внести искру жизни, какую-то личную ноту в философские споры. После смерти Имре не осталось никого, кто бы поддерживал меня в этом. И вот рецензия на мою книгу в этом журнале [184] открывает мне автора, который не только стремится покинуть узкий путь академической прозы и сухого рассуждения, но и обнаруживает большой талант в этом отношении, является мастером в искусстве обличения, обладающим большим запасом риторических приемов. Может быть, я должен был радоваться той поддержке, которую мои усилия получили с такой неожиданной стороны, и не вникать в подробности, однако мой педантизм оказался сильнее моей радости. Я быстро обнаружил, что хотя мой рецензент пишет хорошо, он не всегда пишет корректно. Его способность придать яркую окраску собственным идеям и впечатлениям соединяется с поразительной слепотой по отношению к идеям, мотивам, способам рассуждений других. Его интерпретации моего текста редко включают в себя сознательные искажения, к которым мог бы прибегнуть софист, чаще всего в них встречаются простые ошибки и непонимание. Действительно, я пришел к выводу, что здесь мы имеем не сознательное использование риторической аргументации, а лишь побочные эффекты неудачной попытки рациональной критики. Поэтому я не могу высоко оценить риторику Геллнера, моя задача, к сожалению, сводится лишь к тому, чтобы перечислить тривиальные ошибки и случаи неправильного понимания. В следующих ниже замечаниях я попытаюсь, насколько смогу, облегчить эту задачу и себе, и моим читателям. Основное внимание я буду уделять тем пунктам, которые не только раскрывают способ мышления Геллнера, но представляют более широкий интерес, и обсуждение которых, как можно надеяться, добавит что-то новое к тому тексту, от которого отталкивался Геллнер.
184
Эрнст Геллнер [81]. Мой ответ впервые был опубликован там же, в «British Journal for the Philosophy of Science», т. 27, 1976 [61]. Я внес некоторые изменения и добавил несколько строк в разных местах.
Рецензия Геллнера включает в себя (1) изложение моих главных идей и аргументов; (2) критику моего стиля изложения и оценку моих результатов; (3) социологический анализ того «события», которым явилась моя книга. Я рассмотрю эти пункты по очереди.
(1) На первый взгляд может показаться, что Геллнер довольно точно излагает то, что я говорю, поскольку его предложения похожи нате, которые встречаются в моей книге. Однако предложения в моей книге либо являются частью более широкого контекста, содержащего уточнения, либо описывают воззрения, которых я не придерживаюсь. Если держать в памяти эти уточнения и особенности использования, то эти предложения корректно выражают мои аргументы. Геллнер не обращает внимания на уточнения и действует так, как если бы я формулировал свои мнения без оговорок. Следовательно, за внешней корректностью скрываются серьезные ошибки.
Возьмем предложение (1) «подлинная история науки показывает, что реальные успехи познания противоречат всем имеющимся методологиям» (Геллнер, с. 333). Предполагается, что этот тезис формулируется или подразумевается в моей книге. Согласно Геллнеру, «это то ядро, из которого вырастает все остальное». Тем самым читателю внушают, (а) что я претендую на знание истинности каких-то исторических фактов и обобщений; (б) что я претендую на решение еще более трудной проблемы, а именно на знание того, что считать успехом познания; (в) что я опровергаю нормы посредством фактов. И это не абстрактная возможность. Геллнер сам приписывает мне претензию (а) и, опираясь на это, обвиняет меня в непоследовательности (с. 337), при этом объясняет мою самоуверенность перед лицом этой непоследовательности, ссылаясь на мое высказывание об «игре, которую (я) не могу проиграть» (с. 334). Но предложение (1), интерпретируемое как содержащее (а), (б) и (в), не является защищаемым мной тезисом. Я не утверждаю, что методологии не работают только потому, что они противоречат фактам. Давно было показано, что аргументы такого рода сомнительны. Я говорю, что они порочны, поскольку, будучи применены в обстоятельствах, перечисленных в моих примерах из истории, они препятствовали бы прогрессу. И я не претендую на знание того, что такое прогресс [185] , здесь я просто следую за своими оппонентами. Они предпочитают Галилея Аристотелю. Это они говорят, что переход от Аристотеля к Галилею был шагом в правильном направлении. Я лишь добавляю, что этот шаг не только не был сделан, но и не мог быть сделан с помощью их любимых методов. Но не подразумевает ли это добавление крайне сложных утверждений относительно фактов, тенденций, физических и исторических возможностей? Конечно, это так, но нужно заметить, что я не утверждаю их истинности, как считает Геллнер. Я не стремлюсь обосновать истинность каких-то суждений, моя цель — заставить оппонента иначе взглянуть на вещи. Для достижения этой цели я предлагаю ему такие утверждения, как «Отдельная теория никогда не согласуется со всеми известными фактами в своей области» [186] . Я пользуюсь такими утверждениями, предполагая, что, будучи рационалистом, он среагирует на них предсказуемым образом. Он сравнит их с тем, что считает релевантным свидетельством: например, начнет искать отчеты об экспериментах. Эта работа в соединении с его рационалистской идеологией заставит его в конце концов «признать их истинными» (пользуясь его словами), и, таким образом, он осознает трудности, встающие перед его любимыми методологиями. Но не опираюсь ли я на предположения о мышлении, о структуре научных отчетов, об изменениях первого при столкновении со вторыми? Совершенно верно, однако я не навязываю этих предположений читателю. Они важны для меня самого и относятся к эффективности моих аргументов. Структура этих соображений не важна для рационалиста, который, в конце концов, настаивает на отделении «объективного содержания» некоторого рассуждения от его «мотивации». Все, что ему нужно рассмотреть, все, что ему позволено рассматривать, — это каким образом утверждения, сопровождающие рассмотрение исторических примеров в моей книге, соотносятся друг с другом и с историческим материалом и можно ли их считать аргументами в его смысле. Я признаю, что мои действия направлены на манипуляцию сознанием рационалиста, однако хочу заметить, что я манипулирую им так, как он хочет, чтобы им манипулировали, и как он постоянно манипулирует сознанием других людей', я предоставляю ему материал, который при интерпретации согласно рационалистическим нормам создает трудности для тех воззрений, которых он придерживается. Должен ли я интерпретировать этот материал так, как делает это он? Должен ли я «принимать его всерьез»? Безусловно, нет, поскольку мотивация, лежащая в основе аргументации, не затрагивает ее рациональности и, следовательно, не подвергается никакому ограничению.
185
ПМ, с. 47.
186
Там же, с. 69.
Высказывания (2) и (3), которые приводит Геллнер, и основания для них, которые он мне приписывает, столь же неадекватны. Я не согласился бы с «это показывает» (с. 333), ибо мне известно, что мы можем «улучшать эти методологии» (с. 334); я не согласился бы с выражением «все», в частности, потому, что я верю в здравые методологические предложения [187] и выступаю только против универсальных методов, отвлекающихся и от содержания теории, и от контекста ее обсуждения [188] . И я никогда бы не решился предписывать законы ученым или кому-то еще, как предполагает Геллнер в (5) и (6). Правда, я делал это в своих ранних статьях, когда я был моложе, более невежествен, напорист и гораздо более самоуверен [189] . В то время мои аргументы в пользу пролиферации имели цель показать, что монистическая жизнь не имеет ценности, и побуждали человека думать, чувствовать, жить, пробуя разные альтернативы. Сегодня те же самые аргументы преследуют совершенно иные цели и ведут к совершенно иному результату [190] . Теперь ученые и рационалисты добились почти полного успеха в том, чтобы базисом западной демократии сделать свои собственные идеи. Они допускают, хотя и весьма неохотно, что другие идеи можно выслушивать, однако не позволяют им играть какую-либо роль в функционировании фундаментальных общественных институтов, таких как право, образование, экономика. Следовательно, демократические принципы в их сегодняшнем использовании несовместимы с безболезненным существованием и развитием отдельных культур. Рационально-либеральная демократия не может вместить в себя культуру хопи в полном ее смысле. Она не может вместить в себя культуру чернокожих или еврейскую культуру. Эти культуры она может принять только в качестве вторичных прививок к базисной структуре, образованной нечестивым альянсом науки, рационализма (и капитализма). Все попытки возродить традиции, которые были отброшены и уничтожены в процессе экспансии западной культуры, и сделать их основой жизни особых групп разбивались о непреодолимую стену рационалистических фраз и предрассудков. Я пытаюсь показать, что нет никаких аргументов в поддержку существования этой стены и что некоторые принципы, неявно содержащиеся в науке, говорят в пользу ее устранения [191] . С моей стороны не было попыток показать, что «крайняя форма релятивизма обладает ценностью »(с. 336). Я не пытаюсь оправдать «автономность каждого настроения, каждого каприза и каждого индивида» (там же). Я говорю лишь о том, что путь к релятивизму все еще не был перекрыт разумом, так что рационалист не может предъявить возражений тому, кто идет по этому пути. Конечно, сам я испытываю симпатию к этому пути и считаю, что это — путь к развитию и свободе, однако это уже другое дело.
187
Об использовании гипотез ad hocсм. ПМ,с. 177 и 105; о плюрализме теорий: с. 68; о контриндукции: гл. 6; о «попятных движениях»: с. 153; о связи с влиятельными идеологиями: с. 191, или с другими опровергнутыми теориями, с. 144; об использовании политической власти для выживания «научно несостоятельных» теорий: с. 66; о пренебрежении трудными проблемами, Добавление 2 и т.д. См. также мое сравнение логических и антропологических методов при открытии методологических правил, с. 254.
188
ПМ, с. 275, «фиксированные и универсальные правила». Следовательно, ссылка Геллнера на правила решения квадратных уравнений (с. 334) не имеет отношения к делу (и этот пример является гораздо более сложным, чем ему представляется). Кроме того, разговоры о том, что он называет своим «собственным видением проблемы», как раз и показывают, как плохо он меня понимает: между нами здесь разницы нет.
189
Геллнер несправедлив к Попперу, связывая эти незрелые ранние работы с «попперианским движением» (с. 332). Верно, в этих статьях выражается некоторая признательность Попперу, но это лишь дружеские жесты, а не реальные утверждения (я упоминаю также друзей моей дочери). Конечно, некоторые высказывания звучат совершенно в попперианском духе, но лишь для того, кто читал только Поппера, но они восходят к Миллю, Маху, Больцману, Дюгему и, прежде всего, к Витгенштейну. Да, в своей книге я иногда подшучиваю над Поппером [«браню его», как говорит Геллнер (с. 332), будучи неспособен отличить насмешку от агрессии], но только чтобы подразнить Лакатоса (с. 8), который должен был, как предполагалось, ответить на мою книгу и который был увлечен Поппером, а не благодаря впечатлению, «произведенному работой мастера» (там же, действительно «мастера»!).
190
Это изменение было вызвано беседами на семинаре профессора фон Вайцзекера в Гамбурге, в 1965 году. Профессор фон Вайцзекер дал подробный анализ копенгагенской интерпретации и показал, как ее можно применять для решения конкретных проблем. Я настаивал на той точке зрения, что теория скрытых параметров нужна для увеличения эмпирического содержания ортодоксальной концепции, когда вдруг внезапно понял, насколько бесплодна такая позиция перед лицом конкретного исследования.
191
Геллнер утверждает, что социальные следствия рационализма (или иррационализма) являются для меня чем-то «побочным» (с. 339). Совсем наоборот! Для меня именно демократия, право людей устраивать свою жизнь так, как они считают нужным, находится на первом месте, а «рациональность», «истина», как и все другие изобретения наших интеллектуалов, — на втором. Между прочим, в этом заключается главная причина того, почему я Милля предпочитаю Попперу и почему у меня вызывает лишь презрение показная скромность наших критических рационалистов, которые клянутся в своей преданности «свободе» или «Открытому обществу», но сразу же встают на дыбы, как только кто-то начинает выражать желание жить в соответствии с традициями своих предков.
Если говорить более конкретно, то ситуация представляется следующим образом. Я не доказал, что пролиферация должна использоваться, я лишь показал, что рационалист не может исключить ее. И я сделал это не негативом показа, как можно отбить существующие возражения, а позитивно — посредством рассуждения, выводящего пролиферацию из собственной идеологии мониста. Рассуждение распадается на две части, одна из которых опирается на науку, а вторая — на отношение между научной и ненаучной идеологиями. Рассуждение, опирающееся на науку, говорит о том, что пролиферация является следствием собственного стремления ученого к увеличению эмпирического содержания (ПМ, с. 53). Я не признаю требования увеличивать эмпирическое содержание, ибо оно является лишь одним из способов внести порядок в наши убеждения (там же, с. 213), поэтому я не выступаю за его следствия. Я утверждаю лишь одно: ученый, стремящийся к увеличению эмпирического содержания, должен одобрять пролиферацию, следовательно, не может отвергать ее [192] . Аргумент от существования несоизмеримых идеологий говорит, (а) что их сравнение не затрагивает содержания и поэтому не может быть выражено в терминах истины или лжи, разве что риторически (глава 17) [193] , (б) что каждая идеология обладает своими собственными методами и что сравнительная оценка этих методов еще даже не начиналась. Все, что у нас есть, это догматическая убежденность в превосходстве «научных методов» (причем у каждого имеются свои представления о том, что это за методы). Но (в) не-научные идеи и методы вовсе не являются совершенно ошибочными, в прошлом они часто приводили к удивительным открытиям, они часто превосходят соответствующие научные идеи и приводят к лучшим результатам (см. ПМ, с. 64 и далее) [194] . Суммируя все эти аргументы, я делаю вывод о том, что человек, стремящийся ввести необычные идеи, методы, формы жизни или возродить такие идеи, методы, формы жизни, не должен колебаться, ибо разум еще не успел воздвигнуть препятствий на этом пути, а научный разум даже призывает нас увеличивать число альтернатив. Единственными препятствиями, с которыми он может столкнуться, являются предрассудки и самонадеянность.
192
Я ясно заявил: «Мое намерение состоит не в том, чтобы одно множество общих правил заменить другим, я хочу, скорее, убедить читателя, что у всякой методологии, даже самой наглядной, есть свои пределы»(с. 52, курсив мой). Однако это не помешало Геллнеру объявить «бесцельную пролиферацию точек зрения» (с. 340) моей позитивнойпрограммой и противоречащие этому отрывки либо скрытыми противоречиями моих рассуждений, либо моими «шутливыми выходками» (с. 338).
На первый взгляд может показаться, будто Геллнер вносит интересный вклад в искусство риторики: допустим, вам предложили написать рецензию на книгу, основное содержание которой выходит за рамки вашей компетенции (с. 334). Вы концентрируете внимание на «оставшейся части книги» (там же), говорите, что она «представляет некоторый интерес» (там же), и выдергиваете из нее некоторые утверждения. Затем вы приводите эти утверждения в некоторую систему, упорядочиваете их в последовательность (с. 333) и добавляете некоторые аргументы, показывающие, что вы действуете рационально. Если аргументы и надерганные утверждения противоречат содержанию книги, вы обвиняете автора в непоследовательности. Если автор не является вашим академическим приятелем, но, тем не менее, позволяет себе шутить, вы можете объяснить конфликт, сославшись на его «шутовство». Вот так, ничего не понимая в прочитанной книге, вы можете написать на нее серьезную и даже остроумную рецензию. К сожалению, Геллнер не очень хорошо понимает, что он делает. Он полагает в основном, что создает откровенную рациональную критику. Поэтому мы не можем похвалить его за риторическое мастерство, ибо оно теряет смысл вследствие его неспособности понять то, что он читает.
193
Следовательно, мою позицию нельзя представлять так, будто из нее следует, что «почти все может содержать какую-то истину» (с. 335). Мысль Геллнера о том, что «эпистемологические теории... дают нам некоторое понимание того, каким образом осуществлять выбор из нескольких стилей мышления» (с. 336), также не дает решения головоломки, ибо каждый «стиль мышления» будет иметь, конечно, свою собственную эпистемологию (см. П М, с. 253). Однако принцип, утверждающий, что «культура, подвергающая свой когнитивный капитал проверке со стороны арбитров, которые не находятся под своим собственным контролем», превосходит культуру, которая «не делает этого» (с. 336), заставил бы нас предпочесть культуру оракулов культурам с научными экспериментами.
194
Геллнер выражает «скептическое отношение к таким подлинно удивительным достижениям» (с. 242), и это вполне понятно, ибо он не знаком с соответствующей литературой. Он знает лишь, что большинство его читателей разделяет его скептицизм и примет его утверждение. Если бы он еще осознавал, что их скептицизм обусловлен такой же неграмотностью, то мы могли бы поздравить его с умелым использованием тонкого риторического приема: если ваш оппонент затрагивает вопросы, о которых ваши читатели ничего не слышали, то полезно действовать так, как будто этих вопросов вовсе не существует и ваш оппонент просто краснобайствует. Однако Геллнер полагает, что обладает полной информацией, поэтому здесь мы имеем дело не с софистической риторикой, а с невежеством — простым и чистым.
Задержимся немного на проблеме пролиферации, чтобы лучше оценить Геллнера как рецензента. Мы видели, что Геллнер неправильно оценивает роль пролиферации в моих рассуждениях. Он не понимает также ее следствий. Он упрекает меня за «согласие» (с. 339) с тем, что технология не может существовать без ученых. Начать с того, что я вовсе с этим не согласен. Я обращаюсь к людям, которые боятся, что отделение науки от государства приведет к разрушению здравоохранения, средств транспорта, радио, телевидения и т.п., поскольку — это их убеждение, а не мое, — технология не может существовать без ученых (ПМ, с. 300). Пытаясь уменьшить этот страх, я мог бы отрицать данное убеждение, т.е. мог бы постараться показать, что развитие технологии не связано необходимым образом с сообществом высококвалифицированных экспертов. Это я сделал на с. 308, хотя и довольно кратко. Или же я мог бы предложить ответ, не затрагивающий данного убеждения, — это я сделал на с. 300. Предполагая, что читатель может следить за рассуждением, не нуждаясь в постоянных напоминаниях о его предпосылках, я сопоставляю свою позицию и позицию оппонента как в диалоге, не выражая этих позиций в явном виде. Текст на с. 300, например, означает: Оппонент: не приведет ли отделение науки от государства к разрушению технологии? Я: вы считаете, что технология без экспертов невозможна, я в этом сомневаюсь, но допустим, что это так. Тогда вы должны согласиться с тем, что всегда найдутся люди, желающие стать учеными... и т.д. Геллнер объединяет утверждение оппонента с моим ответом, превращает этот конгломерат в единую позицию, приписывает ее мне, подвергает ее анализу и с триумфом провозглашает, что она непоследовательна. А поскольку он начинает вкладывать разные контексты один в другой, как только рассуждение становится менее сложным, он получает еще более эффективный способ обнаружения несоответствий в моей книге. Однако «интрига» (с. 338), которую он обнаруживает таким образом, есть не что иное, как выражение его собственной привычки поверхностного чтения: он понимает предложение «Кот сидит на коврике»; он способен еще понять, хотя уже с некоторым усилием, предложение «Джой говорит, что кот сидит на коврике»; но предложение «Вы действительно верите, что кот сидит на коврике? Я не верю» он понимает так, будто автор утверждает, что кот и сидит, и не сидит на коврике, следовательно, защищает противоречие. Это третий «вклад» Геллнера в искусство софистической риторики [195] .
195
Типичный пример: на с. 63 я защищаю пацифизм дадаистов и говорю, что я против насилия. На с. 188 я говорю, что политический, или эсхатологический, анархизм считает насилие необходимым. Геллнер (с. 340) соединяет эти два высказывания в одно и утверждает, будто я «непоследовательно соединяю» (прелестное словечко!) «мистику насилия» с «пацифистской позой», а это, в свою очередь, соединяется с «когнитивно-продуктивным паразитизмом». Хорошо мурлычет кошечка, но не думаете ли Вы, что нужно несколько более внимательно читать текст или попросить кого-нибудь разъяснить его Вам? Текст говорит о том, что насилие необходимо с точки зрения политического анархизма, и добавляет, что эту доктрину я отвергаю. Самое первое предложение моей книги называет политический анархизм «не самой привлекательной политической философией» (с. 37). На с. 188 я вновь отличаю свою точку зрения от политического анархизма. Но тщетно!
Во-вторых, «согласие» не противоречит идее пролиферации. Пролиферация не означает, что люди не могут иметь твердых и даже догматических убеждений, она говорит лишь о том, что научное исследование включает в себя столкновение и игру разных точек зрения, а не разработку одной точки зрения до безрадостного конца. Из пролиферации не следует, что ученые исключаются или что утверждения типа «Нам нужные ученые» или «Лысенко ошибался» не подлежат обсуждению. Пролиферация говорит о том, что отрицание таких утверждений или вышучивание их допустимо и даже желательно, ибо дает надежду на продвижение. С либерализмом дело обстоит точно так же. Геллнер упрекает меня за то, что разницу между Поппером и Миллем я объясняю пуританством Поппера. «Мой собственный либерализм, — гордо заявляет он (с. 332), — позволяет мне считать, что даже пуританство не лишено истины». И я не утверждаю, что лишено. Я говорю лишь о том, что либерализм Поппера отличается от либерализма Милля и что одной из причин этого является пуританство (другая причина заключается в том, что Поппер никогда не сталкивался с ситуацией, которая заставила бы его пересмотреть всю его философию, и, может быть, даже не способен представить такой ситуации). И я не порвал бы с либерализмом, даже если бы отрицал наличие истины в пуританстве. Геллнер должен был бы знать, что либерализм есть учение об учреждениях , а не об индивидуальных убеждениях. Он не регулирует индивидуальных убеждений и признает, что все можно обсуждать. Либерал не есть сладкоречивое ничтожество, способное все понять и все простить, это мужчина или женщина с прочными и даже догматическими убеждениями, в число которых входит убеждение в том, что с идеями нельзя бороться с помощью институциональных средств. Таким образом, даже будучи либералом, я не обязан соглашаться с тем, что пуритане способны найти истину. Все, что от меня требуется, это позволять им высказываться и не затыкать им рот институциональными средствами. Тем не менее я могу писать против них памфлеты и высмеивать их странные мнения.