Навеки твой. Бастион. Неизвестный партнер
Шрифт:
– Да. Точно. Я знаю где.
– Мы могли бы там встретиться в полчетвертого или около того?
– Прекрасно. Я буду ждать.
– Но я должна вернуться домой в половине пятого. Мой муж…
Она больше ничего не сказала, но я понял, что в настоящее время не следует испытывать границы терпения ее мужа.
– Хорошо, это подойдет. До свидания.
– До свидания.
Я положил трубку и выдохнул. Я все–таки это сделал.
Я поднялся, решительно обогнул стол и подошел к календарю, поднял руку, но передумал. Нет, не сейчас. Не сейчас.
Я запер контору и спустился вниз, в похоронное бюро хороших обедов. Медленно и обстоятельно
43
Бергенское объединение паромов, работающих на электроэнергии, все еще продолжает свое существование благодаря государственным субсидиям и водит паромы через залив Воген от Новой церкви до Брадбенкена. Сокращенно оно обозначается буквами Б.О.П., и мы, мальчишками, совершая частые поездки через залив, чтобы попасть в спортивный зал «Викинг», называли паром Бопкой.
На Бопке мы переправлялись и потом, когда ходили на танцы в «Викинг». Танцы кончались поздно, и паром уже не ходил. Тем, кому не надо было провожать девушку домой «куда–то на Сандвикен» (почему–то девушки, которых мы провожали, всегда жили на Сандвикене, короче говоря, нам всегда приходилось идти в противоположном направлении от дома), пешком огибали залив по суше, чтобы попасть домой.
С тех пор паром изменился. Вместо старого деревянного бело–коричнево–черного стал курсировать зелено–оранжевый, сделанный из пластика. Волны подбрасывали его сильнее, и звук его мотора был совершенно иной.
Я пошел по Гогатен, купил в киоске газету, спустился к парому, чтобы переправиться через залив и попасть в Дрегген.
Мне вдруг ясно вспомнились годы, проведенные в Нурднесе, вспомнились ощущения всех времен года. Я шел и думал об этом. Я не уверен, что трамвай ходил прямо сюда, но хорошо помню, что мой отец – кондуктор трамвая, – возвращаясь домой, сходил с автобуса на Хаугевейен, в самом ее конце. На голове у него всегда была аккуратно надета шапочка, а через плечо перекинута сумка. Летом лицо его было покрасневшим, а зимой оно приобретало сероватый оттенок. Лицо тяжеловатое, круглое, с обвисшими щеками. Губы крепко сжаты, сжаты и челюсти, будто он всегда сидел за рулем трамвая, который вот–вот должен был или остановиться, или отойти. Обычно он спускался по ступенькам лестницы, ведущей с Хаугевейен, а я бежал ему навстречу и кричал: «Эй!» И он трепал меня по волосам, и глядел своими проницательными глазами, и спрашивал, хорошо ли я вел себя сегодня.
С работы он возвращался домой к своим книгам и газетам. А минут через пятнадцать из переулка выходила мать и кричала мне: «Варьг! Пора обедать!» И даже сейчас, когда я закрываю глаза, я вижу ее бледное лицо, мягко очерченное, как и вся ее фигура, ее рот, который скорее подошел бы для лица, более молодого и красивого, ее глаза, теплее и темнее, чем у отца, и слышу ее голос, звавший меня домой.
Наши обеды: клетчатая клеенка, соленая треска в один день недели, жареная рыба на следующий, потом рыбные тефтели и рыбное рагу на другой день, потом жесткие мясные котлеты сменялись солониной. Десерт подавался раз в неделю, по воскресеньям. Это обычно было желе с синтетическим привкусом и ванильным соусом, который почему–то всегда был теплым.
Отец сидел по одну сторону стола, мать – по другую, а я посредине, напротив окна. Окно было как бы четвертой персоной – живой и осязаемой, – потому что за окном были времена года: все заливающее солнце, стремительный дождь, хлопьями падающий снег или ажурный иней. Это было давно, целую вечность тому назад.
Мать и отец уже умерли. И я давным–давно не сидел за этим столом, где мы обычно обедали втроем. И от Нурднеса тех времен, можно сказать, ничего не осталось.
Я вошел на паром и стал так, чтобы хорошо видеть Нурднес: высокие уродливые кирпичные дома, окаймлявшие теперь залив, – это бесконечное разнообразие неудачных архитектурных решений, вытянувшихся, как Китайская стена, от Торговой площади до Нурднеса. Меня вдруг объяла тоска, как будто я покидал страну обетованную, страну своего детства, и я думал о тех, кого оставил дома: родных, но умерших людей, дорогие лица, которые я больше никогда не увижу, дома, мимо которых никогда не пробегу – ни маленьким мальчиком, ни взрослым мужчиной, – потому что и домов тех больше нет.
Паром шел к Флеену и Дреггену, к тем пригородам, которые еще оставались относительно нетронутыми. По склону горы карабкались маленькие деревянные домики, вдоль набережной выстроился ряд домов старой постройки. А над всем этим возвышался Флеен: его контуры были постоянны, их нельзя было изменить, а впрочем, может быть, и можно. Я прошел по парому и сошел на берег.
44
Кондитерская была очень маленькая. Она служила и кафе, и магазином одновременно. Здесь не было места для певцов, и довольно трудно было хоть как–то уединиться. Я бы выбрал для свидания место получше.
Прилавок с пирожками, пончиками и пирожными делил комнату пополам. В глубине справа стоял застекленный холодильный шкаф. В нем были выставлены разнообразные желе и фруктовые воды. Между дверью и прилавком расположились два столика на двух человек каждый. Рядом с окном, налево от двери, был еще столик. Больше столов не поместилось. Я выбрал место недалеко от прилавка. Оно показалось мне наиболее уединенным, если так можно сказать, когда сидишь в полутора метрах как от прилавка, так и от двери.
Пожилая седая женщина с лицом, вдоль и поперек изрезанным морщинами, стояла за прилавком. Она была одета в желтую униформу: кофточка, юбка и фартук.
Я заказал две ромовые бабы и чашку шоколада со сливками. Было двадцать пять минут четвертого. У меня есть дурная привычка: я всегда прихожу на пять минут раньше.
В двери появилась Сольвейг, освещаемая лучами заходящего солнца. Ей не нужно было меня искать. Кроме нас, здесь никого не было. Когда она приблизилась, я заметил, что она небольшого роста. Сольвейг протянула мне свою маленькую светлокожую руку и сказала:
– Здравствуйте, я Сольвейг Мангер.
Я встал и взял ее руку.
– Варьг Веум. Добрый день.
Мы обменялись крепким рукопожатием, и Сольвейг извинилась, что опоздала. Я сказал, что это ничего, и она Улыбнулась, будто уже наперед знала, что я обязательно так скажу. Она подошла к прилавку, заказала чашку кофе и половинку сдобной булочки.
Вернувшись, она села, расстегнула пальто. Пальто было из зеленого вельвета, уже не новое, местами выцветшее, с большими отворотами и широким поясом с темно–коричневой пряжкой. Бежевая блузка в мелких цветочках, оранжевых и коричневых, придавала облику Сольвейг что–то осеннее, печальное. Блузка была свободной, мягко спадала с плеч, не выдавая очертаний фигуры. Это было романтично и загадочно, так как фигуру можно было домысливать: маленькие, как холмики, груди, крепкая тонкая талия и мягкий живот. Плечи узкие и прямые – она сидела ровно, естественно выпрямившись.