Не от мира сего. Криминальный талант. Долгое дело
Шрифт:
— Подробно.
— Поймать хочешь на мелочах? — усмехнулась она.
— Почему именно на мелочах? — спросил Рябинин, но он действительно хотел ее поймать, и поймать именно на мелочах.
— Всегда так. В книжках, или выступает следователь, обязательно скажет: самое главное в нашей работе — это мелочи.
Когда она наклонялась к столу или перекладывала ногу на ногу, до Рябинина доходил непонятный запах: для духов слишком робкий, для цветов крепковатый. Таких духов он не встречал — вроде запаха свежего сена.
— Нет, Рукояткина, у нас с тобой разговор пойдет не о мелочах. Так что ты делала второго
— Слушай, — вздохнула она. — Очнулась я в двенадцать часов…
— Как очнулась? — перебил он ее.
— По–вашему, проснулась. Башка трещит, как кошелек у спекулянта. Выпила чашечку кофе. Черного. Без молока. Без сахара. Натурального. Без осадка. Свежемолоченного. Через соломинку. Ну а потом, как обычно: ванна, массаж, бад–мин–тон. Потом пошла прошвырнуться по стриту. Разумеется, в брючном костюме. Я подробно говорю?
Рябинин кивнул. Этого никто не знает, любуясь экранными волевыми следователями в кино, никто не знает, что он, этот грозный представитель власти, — самая уязвимая фигура, в которую пальцем ткнуть легче, чем в лежащего пьяницу: тот хоть может подняться и схватить за грудки.
Обвиняемый мог издеваться над следователем, как это сейчас делала Рукояткина. Свидетелю мог не понравиться тон следователя или его галстук — он встанет и уйдет: потом посылай за ним милицию. Прокурор мог вызвать и устроить разнос за долгое следствие, за неправильный допрос, за плохой почерк и за все то, за что найдет нужным. Зональный прокурор мог на совещании прочесть с трибуны под смех зала какую–нибудь неудачную фразу из обвинительного заключения. Адвокат мог деланно удивляться, что следователь не разобрался в преступлении подзащитного. В суде мог каждый бросить камень в следователя, стоило возникнуть какой–нибудь заминке. Эти мысли приходили ему в голову всегда, когда что–нибудь не получалось.
Рукояткина издевалась откровенно и элегантно, как это может делать женщина с надоевшим любовником.
— Потом посмотрела кино, — продолжала она.
— Какое кино?
— Художественный фильм. Широкоэкранный. Широкоформатный. Цветной. Двухсерийный. Звуковой.
— Я спрашиваю, как называется?
— Этот… Вот память–то, зря хвалюсь. В общем, про любовь. В конце он на ней женится.
— А в начале?
— Как обычно, выпендривается. Да все они, про любовь, одинаковы. Девка и парень смотрят друг на друга, как две овцы. А рядом или поезда идут, или лепесточки цветут, или облака по небу бегут.
— В каком кинотеатре?
— В кинотеатре имени Пушкина.
— Нет такого кинотеатра, — сказал Рябинин и под столом левой ногой придавил правую, потому что правая начала мелко подрагивать, будто ей очень захотелось сплясать.
— Нет? Значит, я была в «Рассвете».
— В «Рассвете» шел фильм про войну.
Он специально просмотрел программы, что и где показывали второго июля.
— Про войну? А про войну всегда с любовью перемешано.
— В этом фильме никто не выпендривается и никто в конце не женится. Так где ты была второго июля днем?
— Обманула тебя, нехорошо, — притворно сконфузилась она, отчего грудь колыхнулась. — Не в кино была, а в цирке. На сеансе шестнадцать ноль–ноль.
Верить, сделать вид, что веришь любым ее показаниям… Придавить посильней правую ногу и превратиться в доброжелательного собеседника. Тогда обвиняемый
— Другое дело. А то вижу, с кино ты путаешь. Ну и что показывали в цирке?
Тут она могла обмануть просто, потому что цирк он не любил и почти никогда в него не ходил, только если с Иринкой.
— Как всегда… Слоны, собачки, клоуны под ковром.
— Кто выступал?
— Этот… Шостакович.
— С чем же он выступал? — без улыбки спросил Рябинин.
— С этими… верблюдами.
— Верблюдами?
— Двугорбыми.
Его тактика могла иметь успех при условии, что обвиняемый стремится хотя бы к правдоподобию. Рукояткину вроде не интересовало, верит он или нет.
— Мне всегда казалось, что Шостакович — композитор, — заметил Рябинин.
— Правильно. Он играл на этой… на контрабасе.
— Он же выступал с верблюдами.
— Ловишь на мелочах? Он сидел на верблюде и играл на контрабасе. В чалме.
— Ты перепутала афишу филармонии с афишей цирка. Может быть, хватит? — не удержался он все–таки на уровне своей теории.
— Чего хватит?
— Врать–то ведь не умеешь.
Он представил дело так, будто она неопытна во лжи, а не просто издевается над следователем.
— Не умею, это верно заметил, — притворно вздохнула она, — а честному человеку трудно.
— Где же ты была второго июля с шестнадцати часов? — беззаботно спросил Рябинин. — Ответишь — хорошо, не ответишь — не так уж важно.
— Наверное, в филармонии. Да, в филармонии.
— Ну и что там было?
О филармонии Рябинин мог поговорить — раза два в месяц Лида приходила после шести часов к нему в кабинет и молча клала на стол билеты — ставила его перед свершившимся фактом. И если не дежурил, и не было «глухаря», и не затянулся допрос, и не поджимали сроки — он безропотно шел на концерт.
— Как всегда, скука.
— Что исполнялось?
— Не была я в филармонии. В кафе–мороженом была.
— Это уже ближе к истине. Но еще далеко.
— Далеко? Ну, тогда в сосисочной.
— Теплее, — улыбнулся Рябинин.
— В пивном баре.
— Горячей.
— А потом скажешь — все, спеклась? Так?! — весело спросила она и вдруг расхохоталась, видимо представив, как она по–глупому «спекается».
Игра в вопросы–ответы пока его устраивала. В любой лжи есть крупица правды, а следователю редко выкладывают сразу всю правду. Однажды он видел, как пропускали через магнит сахарный песок, чтобы уловить металлические примеси. Потом ему показали улов: одна расплющенная шляпка гвоздя, как клякса, — это на тонны песку. У него пока и шляпки–кляксы не поймано, но он еще и не пропустил тонны.