Не в счет
Шрифт:
Не знали, ждали и боялись.
В три ночи к нам вышли и поздравили, сказали про мальчика, ещё не Лёшку. Здоровый, два килограмма шестьсот грамм.
— А Саня? — Адмирал был сильнее.
Он смог спросить.
В отличие от меня или Женьки, которая белой, будто бескровной, была. И её зелёные глаза, застывшие взглядом на враче, мёртвыми почудились.
— Ваша жена… пока идёт операция.
Операция, которой не должно было быть.
И реанимации.
Не должно было быть в нашей жизни тех трёх дней, в которые из института
Мы отказались.
К нему в те дни ходила только Аурелия Романовна.
Я же сидела на ставшей родной банкетке с ногами и, прижимаясь к застывшей Еньке, чувствовала себя ребёнком, который в магазине потерялся. Он оказался один среди чужих и незнакомых взрослых, одним во всем мире.
А ещё в голове пульсировала мысль, что если что, то в этой жизни и на этом свете у меня останется только один по-настоящему родной и близкий, надежный мне человек. У меня будет только Женька.
— Мама справится, — она, словно чувствуя, а может, думая тоже самое, прошептала мне в волосы, повернув голову и обняв.
На третий день.
Продолжила невпопад и бессмысленно:
— Мне в последнее дежурство такого придурка пьяного привезли. Он нам песни пел, — хихикнула Енька тихо и нервно, истерично. — Такие, душевно-матерные. И Рождественского мне прочитал, представляешь? Приходить к тебе, чтоб снова просто вслушиваться в голос…
— Не представляю, — первые слова за всё молчание я вытолкнула из себя через силу и почти боль склеившимися губами.
И не человеческим голосом, а противным вороньим карканьем.
И, подумав, скрипуче добавила:
— Ты стихи терпеть не можешь.
— Угу, — Женька промычала согласно, уточнила, помолчав. — Пьяных идиотов тоже, да и просто идиотов. Бесят. А этот… Евгений Князев. От князя одна фамилия. В ментовке работает. И детдомовский он. А Рождественского знает…
О Жеке первый раз я услышала именно тогда.
3 часа 35 минут до…
На балкон, где первая встреча влюбленных должна состояться по сценарию, меня выпихивают торопливо и в четыре руки.
Швыряют следом в лицо шубу.
Или, что точнее, шубку.
Такую белоснежную, укороченную и на вид невесомую шубку, но… уменьшительно-ласкательные суффиксы я тихо ненавижу ещё со школы, поэтому шубой, отгоняя мысли про что-то громоздкое и до пят, кинутую накидку я упрямо обзываю.
Не обращаю внимание на фырканье Ивницкой.
— Сань, тюль!
Напоминание Адмирала последнее, что я слышу, прежде чем балконную дверь они плотно закрывают и несчастный тюль поправляют. Сдвигают шторы, чтобы невесту через французское окно разглядеть было точно невозможно.
Всё.
Жди, Алина, жениха, которому финальное испытание от родителей пройти придётся. Потребуется доказать, что моей руки, а заодно прочих органов он достоин. И, пожалуй, на месте Гарина я бы давно послала все эти конкурсы и, развернувшись, гордо ушла в закат.
Он же вот терпит.
По крайней мере, смешливый шум и задорные крики из гостиной я слышу.
Прохожусь, надевая шубу, по балкону, что длинен. Протянулся вдоль окон и гостиной, и спальни, почти до соседнего балкона, от которого я отхожу. Иду до того края, где только пустота и двадцать этажей вниз.
Я цепляюсь пальцами за перила кованой балюстрады.
Смотрю на город.
Мой.
Все улицы и дворы его я знаю.
Я прошла по ним, гуляя или ища очередную больницу. Я пробежала, срываясь с шага от невыносимой боли или со смехом спасаясь от заслуженных люлей. Я простояла множество пробок вместе с Ивницкой, и под Новый год однажды мы провели в машине весь вечер, успев и поужинать, и через трассу с кольцевой объехать.
Я каталась вон на том — видно между многоэтажками и сквозь голые ветви — колесе центрального парка, в котором Измайлова на американские горки я как-то затащила. И на велотандеме, хохоча до слёз и не падая исключительным чудом, мы там с Ивницкой под его ехидные комментарии и съемку круги накатывали.
Уехали, приноровившись и оскорбившись за «конвульсии сороконожки», от Глеба Александровича куда подальше и без предупреждения. А он, злясь и ругаясь под конец вполне так натурально, по всем дорожкам и кустам нас искал и мой телефон обрывал.
Из нас двоих Измайлов всегда в первую очередь звонил мне.
И орал на меня.
Только значение это потеряло.
Или улетело оно вместе с листьями, которых на деревьях почти не осталось. Выпал позавчера запоздавший в этом году первый снег. Он осел на хрустких листьях, что жёлтыми и багряными кляксами тёмные и бездонные лужи прикрыли.
Вмёрзли в их ледяную корку.
А на упрямо-зелёной траве, больше не тая, застыла седая изморозь. Исчезла чернота мокрой земли, и только асфальт ещё держался.
И ещё недели две продержится.
Если солнце, как сегодня, светить ярко и жарко будет. Тогда оттают дворовые озёра, и с крыш, обманывая и дразня весной, застучит капель. Она призрачно стучит уже сейчас, а потому глаза, подставляя лицо лучам и легкому ветру, я закрываю.
Чтоб парк вдали не видеть, не вытягивать один кадр памяти за другим.
Мне и без них… страшно.
Волнительно.
Я жду и боюсь одновременно, когда дверь наконец откроется и Гарин войдет. Он увидит меня, как будто, правда, в первый раз, а Рада для истории нас запечатлеет. И душевный протест последний момент у меня отчего-то вызывает.
Я не хочу третьего.
Кого-то ещё, кто на память, стараясь для нас, важный момент жизни оставит, но… вторгнется в него и, пожалуй, в моём представлении, разрушит. Или станет свидетелем чего-то очень личного, того, что никому показывать я не хочу.