Небеса
Шрифт:
Три верхние полки заняты книгами, которые ни в каком случае не смогли бы заинтересовать Сашеньку. Скучный Таймыр, скучные марки, скучный Брюллов сестра считала все это макулатурой. Обожаемый Шекспир стоял намного ниже, рядом торчали корешки альбомов Моне и Ренуара — видимо, Лапочкин привез их из Европы: у нас такие продавались тогда только на черном рынке. Сашенькины вкусы я знала хорошо, и все книги, которые могли быть ею вдруг востребованы, занимали соседние места.
Конечно, невысокой Сашеньке было проще снимать любимые книги с нижних полок, но это объяснение не очень
Дело в том, что в книгах сестры я не нашла ни единого доллара.
ГЛАВА 16. В ГОСТЯХ У СКАЗКИ
Теперь меня звали к Лапочкиным ежедневно и радушно, привечали изо всех сил. Другая, может, и возмутилась бы настолько откровенным использованием своей персоны в качестве бесплатной няни, но я только изображала легкое недовольство. Втайне же ликовала — вместе с Петрушкой в жизни появился смысл, несомненный и главный, перед которым временно примолкла даже моя танатофобия. Теперь она изводила меня реже, но проститься навеки не предлагала: ночами я просыпалась от страха смерти, жгучего, будто свежий порез. Страх этот менялся вместе со мной — я становилась старше, и он вырастал вместе со мной, как кости, растягивался, как кожа, но мне так и не удавалось привыкнуть к нему, словно к застарелой болезни.
Рядом с Петрушкой я реже думала о смерти.
Я обожала Петрушку. Мне нравилось, как он опасается чужих людей, сжимая кулачки и оттопыривая нижнюю губку, как он доверчиво кладет голову мне на плечо. Я любила его молочный запах, его брови, похожие на легкие перышки… Когда малыш не мог уснуть, я не сердилась на него, а мучилась его бессонницей так, будто она была моей.
Сашенька высматривала меня в окно, поджидая после работы, — с улицы я видела бледное пятно лица, словно прилипшее к стеклу. С трудом дождавшись, пока я сниму обувь и вымою руки, сестра неслась в свою «Космею». Она пропадала там целые вечера и всякий раз возвращалась совсем другой, чем уходила. Меня раздражали эти временные выпадения и еще больше раздражало равнодушие, которым Сашенька пичкала своего сына без всякой пощады.
Наша мама тоже остыла к Петрушке в короткие сроки, а впрочем, она тоже почти переселилась в «Космею». Алешина мама сгорала на работе, как Жанна д'Арк на Руанской площади, и очень просила не грузить ее дополнительными сложностями, а сам Алеша в последнее время исхудал и побледнел, будто из него пили кровь по ночам.
Видимо, новый бизнес не ладился, да и нарастающее безумие Сашеньки не добавляло дровишек в семейный очаг. Впрочем, Лапочкин не замечал ее безумия и даже говорить о нем не желал.
Получалось, что из всей нашей семьи Петрушке осталась одна только я. Мальчика переложили мне в руки, и Лапочкин несколько раз заводил серьезный разговор, чтобы я бросила работу. Но тут я уперлась. Не потому, что грезила о карьерных взлетах, просто, работая в «Вестнике», я могла без дополнительных ухищрений встречаться с Зубовым.
Мне очень хотелось увидеть зубовский офис. Вера говорила, будто он находится неподалеку от редакции, но Антиной Николаевич не любит, когда туда приходят посторонние. Там жесткая пропускная система, охранники и много других, чисто российских ужасов.
"Чем вы занимаетесь?" — спросила я Зубова во время одной из редких прогулок.
"Я торгую воздухом, дорогая. Очень выгодное занятие. И приятное".
Мне вспомнилось, что наш Алеша тоже торговал воздухом — водородом, закаченным в воздушные шарики. Это было в самом начале его героической трудовой деятельности, за пару лет до «Амариллиса». Я собиралась рассказать Зубову эту веселую историю, когда он вдруг сказал:
"Хочешь, дорогая, увидеть мою контору?"
Заветный офис прятался в разросшемся строительном лесу: здесь битых шесть лет томилась законсервированная стройка, и подход к короткому, в шесть домиков, переулку казался невозможным. Все же, преодолев череду препятствий в лице щебеночных пирамид и заржавленных останков какой-то техники, можно были выйти к небольшому особнячку. На таких обычно пишут про памятник культуры и охрану государством. Окна — в белых полосках жалюзи.
Я жадно рассовывала подробности по карманам памяти, пытаясь ухватить взглядом как можно больше: чтобы потом спокойно вспоминать и затейливое крыльцо с вывязанными из чугуна перильцами, и аккуратно подстриженный газон, и пару лысых мордоворотов в строгих костюмах. Они курили на крыльце, но стоило нам подойти, немедленно отбросили.
"Здрасьте, Антиной Николаевич!"
"Здравствуйте, друзья", — церемонно сказал Зубов.
Один из мордоворотов бросился открывать перед нами толстую дверь, похожую на могильную плиту, второй в нерешительности топтался на месте.
"Что вы топчетесь, Кулешов? — спросил Зубов. — Хотите спросить спрашивайте".
"Я это… Антиной Николаевич, можно я сбегаю пообедать?"
"Пообедать? — удивился Зубов. — Ну, идите".
"А я успею, Антиной Николаевич? Потому что моя очередь с вами ехать".
"Это зависит от того, с какой скоростью вы ходите, Кулешов, — капризно сказал Зубов. — И от того, насколько быстро вы едите".
"Понял, Антиной Николаевич. Десять минут!"
"Здесь вы, друиды, рассейтесь все по холмам…" — пропел депутат вслед охраннику. Кулешов давно ушел, а я все мучилась, соображая, кого он мне напомнил с такою силой и остротой.
Зубов торопливо повел меня вверх по лестнице. На втором этаже раскрылась обычная коридорная перспектива, зато потолки были расписаны фресками, притом ужасно знакомыми.
"Микеланджело вдохновляет меня почти так же сильно, как Шопен. Ты любишь Шопена, дорогая?"
Мне стало вдруг стыдно за свою простецкую куртку, за изуродованные николаевскими тротуарами сапоги, за дешевую сумочку. У сумочки лет сто назад сломалась «молния», и вместо того, чтобы купить новую — «молнию» или сумку, — я прицепила к ней разогнутую скрепку и жила себе дальше.
Зубов ждал ответа, и я вернулась к месту разговора, откуда унесена была чувством стыда. Ну да, разумеется, Шопен!