Небо и земля
Шрифт:
— Старого не вспоминаете?
— Часто и о том беседуем. И знаешь, она по-прежнему говорит, что ничего понять не может: наваждение какое-то было…
— Наваждение?
— Именно — наваждение. У Васильева, сам знаешь, жизнь была богатая, много видел. Печоринство на себя напустил, вечные разговоры о том, что в жизни есть роковые загадки, и будто только тогда свой спор с историей закончит, когда его сверху песочком засыплют… Тем сначала и заинтересовал Наташу. Она-то ведь таких людей не видывала до встречи с ним, вот и показалось,
— Хорошо, что ты не злопамятен, — задумчиво проговорил Быков. — У меня характер другой. Я не простил бы…
— Разве тут дело в прощении?
Госпиталь помещался на окраине, в светлом двухэтажном здании, выстроенном пышно и безвкусно, как умеют строить только на юге.
Однорукий солдат, стоявший у входа, знал Глеба и весело пробасил, крутя единственной рукой свой сивый табаком прокопченный ус:
— Наталья Васильевна скоро будут, в город поехали. А Кузьма Васильевич уже три раза выходили, справлялись, скоро ли приедете.
Он повел летчиков по чистым длинным коридорам.
Тентенникова застали в небольшой комнате с единственной кроватью и крохотным столиком. Наташа устроила его отдельно, так как Тентенников в дни болезни умудрился перессориться с соседями по палате: его раздражали стоны слабосильных больных, и он орал на них, думая, что попросту люди распускаются. Сам он физическую боль переносил стойко и даже во время операции под местным наркозом умудрился рассказать врачу какую-то историю из своей богатой приключениями летной жизни.
— Наконец-то, — сказал Тентенников. — А я думал, что с тобой, Быков, и встретиться больше не доведется.
Вскоре вернулась Наташа.
Быков глядел на неё и не узнавал: так изменилась она после примирения с Глебом. Радостно блестели глаза, и улыбка была спокойная, тихая, похожая на добрую улыбку Лены.
— А я словно знала, — весело сказала она, протягивая руку мужу и ласково глядя на Тентенникова, — словно я знала, что надо гостей ждать: варенья к чаю купила. И знаете какого? Черносмородинового. Это на юге-то, — московскую банку, отличную… Теперь посидим за чаем. Я сейчас пойду на кухню, сразу спроворю.
— Хороша у тебя жена, Глеб Иванович, а ты чудил, — сказал Тентенников, провожая Наташу ласковым взглядом.
— И ты не миловал…
— По глупости, дружище, по глупости. Золотой она человек, да и только. Обо мне, как о брате, заботится. По вечерам приходит поговорить. И что бы ты думал? Что ни слово — то о тебе: и умный-то у меня Глеб и хороший…
— Не хвали гречневую кашу, — смутился Глеб, — она и сама себя хвалит…
Самовар шумел так же весело, как на Подьяческой или на Якиманке, и чай показался очень вкусным. Наташа придвинулась к Глебу, весело сказала:
— Вот и научились мы радоваться малому. Раньше, в Питере или Москве, что могло быть скучнее самовара? А нынче-то, поглядите-ка, мы и самовару рады,
Быкова поразило, что говорить она стала совсем по-иному; в языке её появилось множество речений, совсем незнакомых ей прежде, — из разных говоров, которые слышала от больных и раненых солдат, выбирала она простые, грубоватые, но чистые, чем-нибудь особенно ей полюбившиеся слова, и речь её стала сердечней.
Особенно нравилось Быкову её ярославское присловье: чуть не после каждого слова говорила она ему, или Глебу, или Тентенникову: «родненький».
— Не вечно же будет война, — промолвил Тентенников. — Интересно, что тогда делать будем, когда обратно в города наши вернемся после войны? Помнишь, я тебе говорил, что мечтаю воздушный цирк устроить. Найду приятеля хорошего, и будем с ним из города в город разъезжать. Петлить буду, высший пилотаж показывать, публику катать. Стану вольным казаком, а там — будь что будет. Сами посудите, на заводе перед хозяином я человек подневольный. А тут — никаких хозяев. Антрепренеришку сыщу подходящего, не такого жулика, как Пылаев, и покачу по России. На хлеб да на воду хватит — и ладно, больше мне и не надобно…
— Не о том ты мечтал когда-то, — отозвался Быков. — Думал первым летчиком на Руси стать, а теперь и придумать что-нибудь повеселее ленишься.
— Укатали сивку крутые горки, значит, и мечты стали другими. Еще и войну переживем ли?
— А я конструктором буду, — сказал Глеб. — Я отнес профессору Жуковскому чемодан с чертежами покойного брата, вот и попробую после войны в них разобраться. У меня, знаешь, какая мечта? В воздух вагоны пустить. Тяжелое самолетостроение — самое главное в авиации. Лет сорок пройдет — воздушные поезда будут по небу ходить.
— Ну, уж ежели ты конструктором на заводе станешь, — сказал Быков, — то я к тебе летчиком-испытателем пойду, новые машины испытывать. И Тентенникова балаганить не отпущу: вместе на тебя работать будем…
— Не думаю я, что скоро война кончится, — сказала Наташа, оглядывая этих рослых, сильных людей и с болью думая о том, какие испытания им сулят ближайшие месяцы и годы. — Солдаты говорили недавно, будто еще сорок лет воевать придется…
Летчики переглянулись. Быков молчал, но Глеб и Тентенников взволнованно заговорили.
— Ну, уж тогда нам до конца войны не дотянуть: век летчика не такой длинный, — сказал Глеб.
— Зато у нас жизнь богатая, — отозвался Тентенников. — Вот, посуди сам, чем бы мы были, если бы не взялись за руль. Я наверно боролся бы в цирке, — смолоду пробовал, даже медали заработал… Или гонщиком остался бы на мотоцикле. Быков до конца дней телеграфистом пробыл бы, а ты, поди, в папашу пошел бы: с крысами да сусликами воевал бы…
— Ты прав: великое дело руль. Нас так многие и называют: человек у руля…