Небо и земля
Шрифт:
— А я вас сразу узнал, товарищ Уленков. Ваше лицо по фотографии изучал — и вот не ошибся.
«Неужто это и есть художник?» — подумал Уленков и, пожимая руку, тихо спросил:
— Вы не рисовать ли меня приехали?
— Так точно, — шутливо ответил тот. — Художник Фока Степанович Гладышев. Прошу любить и жаловать. Нам с вами придется поработать вместе недельку.
— Недельки свободной у меня не найдется, — смущенно сказал Уленков. — Ведь я ежедневно в полете…
— И летайте, обязательно летайте! Я вас каждый день только на часик буду занимать, не более того. А в остальное
Невысокий, курносый художник показался Уленкову молодым, но когда Гладышев снял шляпу, летчик увидел седые пряди в его волосах.
— Старость, старость, — усмехнулся Гладышев. — Сами посудите — через два года буду праздновать свое пятидесятилетие.
На другое утро начались сеансы. Гладышев работал на аэродроме возле уленковской машины, и впервые летчика не тяготило это внимание. Он быстро привык к Гладышеву, и две вещи особенно радовали его: во-первых, Гладышев не требовал, чтобы Уленков изображал из себя статую и сидел неподвижно во время сеанса, и, во-вторых, сам Гладышев был неистощимым рассказчиком, — за несколько дней Уленков от него узнал много такого, о чем никогда прежде и не слышал.
На третий день работы Уленков уже узнал свое лицо на портрете. Ему казалось, что работа художника кончена, — и как-то жаль стало расставаться с этим улыбчивым, разговорчивым человеком. Но Гладышев объяснил Уленкову, что именно теперь-то и начинается главный труд, — многое придется переделывать, уточнять и перерисовывать заново. Уленков обрадовался, и снова проводили они дни на аэродроме, возле самолета. Когда летчик подымался в воздух, Гладышев долго провожал взглядом уходивший в высоту самолет, махал шляпой, кричал вслед, желая счастья и удачи в полете и предстоящем бою. И Уленкову, когда он шел на посадку и колеса самолета уже бежали по земле, было приятно среди подтянутых молодых фигур в летной форме видеть пожилого человека в шляпе и сером пальто.
Однажды после того, как Уленков вернулся на аэродром и доложил майору о двух сбитых им самолетах, Быков приказал Уленкову отдыхать целые сутки, и летчик отправился обедать вместе с художником. После обеда они разговорились.
— Удивительно, до чего за последние месяцы изменилось ваше лицо, по сравнению со старыми фотографиями, — сказал Гладышев. — На тех фотографиях у вас совсем детское и, простите, бесформенное лицо. А теперь, с этой морщинкой на переносице, с этим изменившимся, властным выражением глаз, вы стали другим, сразу как-то возмужали. И потому писать ваш портрет интереснее стало… Ведь мы, художники, должны завтрашнему дню оставить память о летчиках Отечественной войны. Если не выполним работы — не будет нам прощения от потомства.
— Может, погуляем теперь? — спросил Уленков.
— С превеликим удовольствием, — ответил Гладышев, застегивая пальто на все пуговицы. — А то как-то холодно сегодня, и мне хочется ходить, ходить, двигаться, чтобы согреться. Лихорадка иногда трясет, среднеазиатская, — захватил её еще в гражданскую войну — и вот с тех пор и маюсь…
— Вы на гражданской войне были? — спросил Уленков.
— С самого начала. Тогда и рисовать начал. Когда стояли в Самарканде, мы в полку спектакль ставили, а декорации рисовать было некому.
— Интересная у вас, видно, жизнь была, — задумчиво произнес Уленков.
— Что может быть интересней вашей? Комсомолец, двадцатилетний юноша, — а стал одним из известных летчиков фронта. И меня, знаете ли, пока я над портретом работаю, не один раз такая мысль мучила: вот сидим с вами на аэродроме, разговариваем, спорим, и вдруг приказ, — вы поднимаетесь в небо, идете в бой на подлого врага, рискуете ежесекундно жизнью, а я в это время, пока вы деретесь в небе, сижу на аэродроме, в тишине, вожусь со своим холстом в совершеннейшей безопасности.
— Вы рискуете жизнью не меньше меня. А в небо нельзя же вам в пятьдесят лет подниматься. В таком возрасте истребителем быть невозможно. Только тот, кто по-юношески верток, может сбивать в небе вражеские машины.
— Я это понимаю. И все-таки, когда вижу нашивки за ранения на вашей груди, меня невольно гложет одна мысль: «А что я сам для Родины сделал? Все ли, что мог? Пролил я за неё свою кровь? Смогу ли в схватке с врагом стать таким же бесстрашным, как вы?»
Они долго гуляли по взморью. Белые ночи кончились, дымка над заливом становилась темней, и на звездах был какой-то странный и синеватый отлив. Ноги вязли в прибрежной глине. Волны с гулом набегали на мол. Где-то на дальнем аэродроме пускали сигнальную ракету. Вспышки артиллерийских выстрелов прорезали на мгновение темное низкое небо.
— Опять по Ленинграду бьют из дальнобойных, — сказал Гладышев. — Зверство, какому нет названия! Слов не хватает, чтобы выразить ненависть к фашистам за их злодеяния. Ведь никакого военного эффекта их варварская стрельба не дает. Бьют по-злодейски, убивают детей, стариков, женщин, мирное население. Я видел недавно убитую во время обстрела старуху. Она лежала на панели. В скрюченных руках её была сумка с овощами, которые она, должно быть, только что сняла со своего огорода. И кровь текла по седым прядям волос… Ну, можно ли когда-нибудь простить или забыть? Сто лет буду жить, а не прощу, не забуду.
— Давим мы эти батареи. Трудная, опасная работа, но наши штурмовики её выполняют отлично.
— А вам не приходилось самому налетать на них?
— Приходилось, и не раз. Прикрывая штурмовиков, когда они шли на штурмовку.
— Мне бы хоть раз, хоть одним глазком взглянуть сверху, — вздохнув, сказал Гладышев. — Мечутся они, небось, когда на них этакий бомбовой удар падает?
…Вернулись домой поздно, часу в двенадцатом, и долго еще разговаривали они при свете керосиновой лампы. А через два дня Гладышев, закончив работу, прощался с Уленковым.
— Портретом я доволен, хоть мне самому редко собственная работа нравится, — сказал Гладышев. — С вас же слово возьму, что как только в Ленинград приедете, обязательно ко мне в мастерскую зайдете. Я еще хочу с вас несколько набросков сделать. И старые работы покажу…
— Обязательно приеду… Я к вам привык, и мне без вас скучно будет.
Прошел месяц после расставания с Гладышевым, но Уленков никак не мог выбраться в город. А в один дождливый вечер майор Быков неожиданно сказал ему: