Нечего бояться
Шрифт:
Для этого непыльного дела, при всей его странности и пикантности, Айер с женой, писательницей Ди Уэллс, прибыли на виллу Мореск в апреле 1961-го. Если бы это был рассказ или пьеса, два главных героя начали бы прощупывать друг друга, в попытках установить правила общения; затем повествование перешло бы в декорации кабинета Моэма, возможно, на второй вечер после ужина. Бокалы бренди были бы наполнены, взболтаны и поднесены к носу; мы могли бы оснастить Моэма сигарой, а Айера пачкой французских сигарет желтой бумаги. Писатель мог бы перечислить причины, по которым он давно перестал верить в Бога; философ подтвердил бы их безошибочность. Писатель мог бы сентиментально привести аргумент е consensu gentium;философ с улыбкой развенчал бы его. Писатель мог бы полюбопытствовать, не возможен ли, даже без Бога, парадоксальным образом ад; философ — отметив про себя, что подобный страх мог бы означать остаточную гомосексуальную
Профессиональный философ, рассматривая эту воображаемую сцену, мог бы возразить против грубого упрощения фактической точки зрения Айера. Викенгемский профессор считал весь религиозный дискурс по сути неверифицируемым; для него утверждение «Бога нет» было так же бессмысленно, как и утверждение «Бог есть», — ни то ни другое не поддается философскому доказательству. В ответ писатель мог бы сослаться на литературную необходимость, а также посчитать, что раз Айер имел дело с непосвященным, который к тому же платит, можно было и не вдаваться в подробности.
Но поскольку это жизнь или, скорее, ее остатки, ставшие доступными биографам, у нас нет подтверждения такого приватного разговора. Возможно, состоялось короткое компанейское увещевание за завтраком. Из этого получился бы еще лучший рассказ (но не пьеса): с Великим Вопросом разобрались в несколько фраз под звон посуды, возможно с контрапунктом в виде параллельного обсуждения распорядка дня: кто хочет поехать в Ниццу по магазинам и куда именно на Ривьере моэмовский «роллс-ройс» повезет их на обед. Но в любом случае необходимая беседа как-то состоялась, Айер с женой вернулись в Лондон, а Моэм после этой редкой светской исповеди продолжил свой путь к смерти.
Несколько лет назад я переводил записную книжку Альфонса Доде, которую он начал вести, когда осознал, что его сифилис достиг третичной стадии и неминуемо сведет его в гроб. В какой-то момент он начинает прощаться с любимыми: «Прощайте, жена, дети, семья, дорогие моему сердцу…» А затем добавляет: «Прощай, я, милый сердцу я, теперь уже тающий, едва различимый». Интересно, можно ли как-то заранее попрощаться с самим собой. Можем ли мы утратить или хотя бы истончить несгибаемое чувство уникальности, чтобы меньше переживать ее исчезновение. Парадокс заключается в том, что этот же «я» занимается истончением. Так же как мозг — единственный инструмент, при помощи которого мы можем исследовать устройство мозга. Так же как теория «смерти автора» была неизбежно сформулирована… автором.
Утратить или хотя бы истончить «я». Тут предлагаются две уловки. Первая — спросить, чего стоит это «я» в мировом масштабе. Зачем вообще Вселенной мое нескончаемое существование? Этому «я» уже отвалили несколько десятилетий жизни, в большинстве случаев уже появилось потомство; неужели важность этого «я» в достаточной мере оправдывает еще хоть сколько-нибудь лет? Далее, подумайте, насколько скучным стало бы это «я» (сравните Бернарда Шоу, автора «Назад к Мафусаилу», и пожилого Бернарда Шоу, неисправимого позера и хвастуна). Вторая уловка: взгляните на смерть «я» глазами других. Не тех, кто будет скорбеть и тосковать по вам; или тех, кто может случайно услышать о вашей смерти и на секунду поднять бокал; или даже тех, кто сказал бы «Вот и славно!», или «Он мне никогда не нравился», или «Ужаснопереоцененный». Вместо этого взгляните на смерть «я» глазами тех, кто о вас никогда не слышал, — а это, в конечном итоге, практически все. Умер неизвестный: скорбят немногие. Таким обязательно будет наш некролог в глазах всего мира. Так кто мы такие, чтобы эгоистично капризничать и скандалить?
Такие невеселые соображения могут на короткое время быть убедительны. Я практически уговорил себя, пока писал предыдущий абзац. Только вот безразличие мира редко умаляет чей-либо эгоизм. Только вот мнение Вселенной о нашей ценности редко совпадает с нашим собственным. Только нам сложно бывает поверить, что, если бы мы продолжили жить, мы бы наскучили и себе и другим (что ограничено количество иностранных языков и музыкальных инструментов, которые можно было бы освоить, профессий — попробовать, стран — пожить и людей — любить, что после этого нам всегда остается танго, беговые лыжи и акварельки…). А другая загвоздка в том, что как только вы задумываетесь о собственной индивидуальности, которую оплакиваете заранее, это тут же усиливает ваше чувство индивидуальности; так вы роете себе еще большую яму, которая со временем станет вашей могилой. Самое искусство, которым я занимаюсь, противоречит идее умиротворенного прощания с истончившимся «я». Какой бы ни была эстетическая платформа писателя — от субъективной и автобиографичной до объективной и скрывающей автора, — чтобы создать произведение, «я» должно усилиться и заиграть красками. Так что можно сказать, что, составляя это предложение, я еще чуть-чуть осложняю свой уход.
Или можно сказать: да ладно тебе — умри себе, на хрен, и забери с собой свое тлетворное творческое «я». Сейчас последнее Рождество перед моим шестидесятилетием, а несколько недель назад вебсайт belief.net(«Познакомьтесь с неженатыми и незамужними христианами в своем районе», «Ежедневные советы по здоровью и счастью в вашем почтовом ящике») задал вопрос Ричарду Докинзу — или, как прозвали его подписчики сайта, «Мистеру Бессмысленность» — про отчаяние, которое у некоторых людей вызывает смысл дарвинизма. Он отвечает: «Если это действительно приводит людей в отчаянье, то ничего не поделаешь. Вселенная не должна нам ни сочувствия, ни утешения; она не должна нам теплого чувства внутри. Если это так, это так, привыкайте». В общем, умирайте, на хрен. Разумеется, Докинз прав в своих рассуждениях. Но Робеспьер тоже был прав: атеизм аристократичен. И высокомерный тон напоминает бескомпромиссных христианских охранителей старой закалки. Бог придумал Вселенную не для твоего удобства. Не нравится? Ничего не поделаешь. Ты, некрещеная душа, — в чистилище. Ты, онанист-богохульник — прямиком в ад, без возвращения на «Старт», и «Выхода из тюрьмы» не будет никогда. Ты, муж-католик, — сюда; вы, дети-вероотступники и жена, гостившая у атеиста Айера, — туда. Удобства ноль. Жюль Ренар воображал себе как раз такого солдафонского Бога, который постоянно напоминал бы тем, кто все-таки попал в рай: «Вас сюда не развлекаться позвали!»
Пора повзрослеть, говорит Докинз. Бог — воображаемый друг. Умер, значит, умер. Если хотите неземного восторга и благоговения, разглядывайте в телескоп Млечный Путь. А сейчас вы подносите к свету детский калейдоскоп и притворяетесь, будто это Бог поместил туда разноцветные камушки.
Пора взрослеть. 17 июля 1891 года Доде и Эдмон де Гонкур отправились на утреннюю прогулку, где обсуждали минимальную вероятность загробной жизни. Как мы, он и не мечтал снова увидеть своего покойного любимого брата Жюля; Эдмон был уверен, что «в смерти мы уничтожаемся полностью», будучи «эфемерными созданиями, которые живут только на несколько дней дольше, чем те, что живут один день». Затем он привел оригинальный довод, один из многих, подобных е consensu gentiumМоэма, но с противоположным выводом: даже если бы Бог и был, ожидание, что он предоставит второе, посмертное существование каждому представителю человеческой расы, ставило бы перед Ним слишком большую бухгалтерскую задачу.
Это, может быть, скорее остроумно, чем убедительно. Если мы вообще соглашаемся с наличием Бога, я бы предположил, что способность запомнить, внести в списки, позаботиться о каждом из нас (и воскресить) — это, прямо скажем, наименьшее из предполагаемых служебных обязанностей. Нет, более убедительный аргумент происходит не от несостоятельности Бога, а от нашей собственной. Как сформулировал Моэм в первой записи 1902 года из «Записных книжек»: «Мне кажется, что люди, обычные заурядные люди, никак не соответствуют грандиозной идее вечной жизни. Со своими ничтожными страстишками, мелкими добродетелями и пороками они вполне на месте в повседневности бытия; но идея бессмертия слишком величественна, она не вмещается в форму столь скромного размера».
Перед тем как стать писателем, Моэм учился на врача и был свидетелем того, как пациенты умирали: «Мне случалось наблюдать человеческую смерть, и мирную и трагическую, и ни разу я не заметил в последний миг ничего, что наводило бы на мысль о бессмертии души. Человек умирает так же, как умирает собака» [27] .
Возможные возражения: 1. Собаки тоже твари Божьи (кроме того, что по-английски они Его анаграмма [28] ). 2. Зачем врачу, который занят телом, замечать, где дух? 3. Почему людская несостоятельность должна исключать возможность загробной жизни духа? Кто мы такие, чтобы решать, что мы недостойны? Разве весь смысл не в надежде на исправление, на спасение через милость Божью? Конечно, мы существа так себе, конечно, есть куда расти и расти, но разве не в этом смысл — или зачем тогда рай? Резервный плацдарм Зингера: «Если такое существование предусмотрено…»
27
Здесь и выше перевод М. Лорие.
28
Dog (англ.) — собака, God (англ.) — Бог.