Нечто
Шрифт:
– Они малосильны по пороху, – заметил прокурор, – но я договорюсь с полицией.
В кабинете директора прокурор, подняв деревянный протез, примостил его на место Михаила Ивановича, оставив Осадчего без стула, не забыв при этом вежливо спросить: не потеснил ли он его, на что директор ответил: кабинет очень просторен, и в нём может вместиться даже вся школьная футбольная команда: символ школы, которая очень заинтересовала прокурора и вызвала большое любопытство. Последовали вопросы, а хорошо ли играют защитники, нападающие, на высоте ли вратарь, какие призовые места занимают, и кто
В этом месте Михаил Иванович быстренько смекнул: от его неправильного понимания обязанностей капитана могут пострадать и его обязанности, и чтобы избежать назревающей проблемной ситуации лихо щёлкнул каблуками, вызвав тем самым одобрение на лице прокурора, то есть поближе подобрался к прокурорскому духу и сказал: нынешнего капитана, не понимающего, что призовые места это заслуга всей команды: дружного и сплочённого коллектива, а не заслуга капитана, он переводит в нападающего (в то время капитаном был Толька, т.е. нынешний Петрович), а на его место назначает нового, более заслуженного и ответственного товарища, очень опытного.
– Кого? – спросил прокурор, нагромождая протез на здоровую ногу.
– Вашего сына, – чётко отрапортовал Михаил Иванович. – Видел его в деле. Может работать за всю команду.
Директор врал. Видеть, то он видел сынка, но не в деле, а когда тот, проходя мимо него, бросил: привет, дядя.
– Вам нравится наша школа? – проглотив поднявшуюся в душе злобу, спросил Михаил Иванович.
– Прокурор сказал, что большего дерьма, чем Ваш гадюшник он не видел. Учителя распустились. Разучились ставить мне пятёрки, но он обещал мне их научить.
Толька, узнав о своём смещении, взял бутсы, зашёл в кабинет директора и положил их на стол. Михаил Иванович попытался объяснить ему силовую логику жизни.
– У Вас не логика, – бросил Толька, – а подхалимство.
Какие слова! Непростительные. Обозначимся и так: запустившие глубокие корни в память Осадчего. Разговор происходил один на один. Трезвонить директор не стал, но впервые проявил осиный характер, запустив жало в слова десятиклассника, превратив их в тройки в аттестате по всем предметам.
В команду Толька не вернулся бы: не из – за обиды, и не потому, чтобы помочь команде, которая после его ухода стала откатываться на последние места, он вернулся, так как вместе с ним училась Настя Кудрявцева.
Загляденье, а не дивчина. Никто не мог так заразительно хохотать, как она, играть большими серыми глазами с пушистыми длинными ресницами. Никто не мог так заплетать косы, укладывая их на голове, как говорили учителя: каким – то изящным чертополохом, не бояться учителей, не подлизываться. Она была с мальчишескими замашками. Пацанка. Хлопец. Настюха, но только не Настенька. «Ласково, – говорила она, – но с жалостью, а я не люблю, когда меня жалеют, сама за себя постоять могу». Вместе с Толькой она свинчивала самопалы и стреляла в балках, навешивала жаркие оплеухи назойливо пристававшим к ней. Лихо гоняла на лошадях во время летних каникул.
– Тебе что главное, – сказала она, узнав отказ Тольки от игры. – Капитанство или голы забивать? Припаривай так, чтобы ворота трещали, и вратаря выносило.
И
Если бы Петрович зашёл в кабинет директора, то услышал бы очень интересный разговор, но он не зашёл. А зачем. Насти нет в школе. Настя в другом месте. Отсюда видно. За железной дорогой. В оградке с памятником, на котором было высечено её лицо с едва заметной улыбкой. Что обозначает её улыбка? Хлещет дождь. Сечёт снег. Бьёт ветер. А улыбку не смывают и не сбивают. Не отрывается она от лица. Держит её Настя. Не хочет в Настасию Ивановну превращаться.
– А я вот стал Анатолием Петровичем, – говорил он, приходя к Насте. – В посёлке кличут просто Петрович. А шевелюра осталась прежней. Помнишь, как ты меня за неё таскала, а я тебя за косы. – Петрович не отрываясь, смотрел на улыбку Насти.
А кому она предназначалась? Ему. Толька так и не женился. Жил один, но не завяз в одиночестве. Он отмечал с ней её и свои дни рождения, ходил с ней на праздники, гулял в поселковом парке. Выбирался в степь и балки, а вечерами, сидя на порожках, рассказывал, как обрушивается темень и высекаются звёзды. Её последние слова были: живи за нас двоих. Близок памятник, к нему тропинка протоптана – дойти можно, но до Насти, сколько не иди – не дойдёшь. Нет такой тропинки.
– А, может быть, все совсем не так, – часто думает Петрович.
Может быть и не так. Человек несоизмерим со Вселенной. Он штрих на линейке бесконечности, пробивает дорогу в неизвестное и ставит точку на холмике земли. А как же быть с неизвестным?
За школой высился двухэтажный коттедж директора школы. По обе стороны его стояли ещё коттеджи.
– Всё строят и строят, – сказал Петрович. – А школу обновить не могут. Говорят, что денег нет.
Ошибаешься Петрович. Крепко ошибаешься. Деньги имеются кое у кого, а у кого, а вот у этого.
Михаил Иванович Осадчий вздрогнул, когда услышал скрип двери. В последние годы он часто стал вздрагивать, знал: в жизни много дверей. Одну откроешь, войдёшь и выйдешь, а в другую войдёшь и не выйдешь. Вот такой двери он и боялся.
В кабинет, тяжело ступая, зашёл огромного роста мужик с густой многоцветной (седая, рыжая, чёрная…) бородой до пояса, молча подошёл к Осадчему, поражённого колоритным видом, протянул крупную руку, пальцы которой были похожи на клешни рака, дружески похлопал по спине, обнял, напустив в лицо клубы воздуха, пропитанные крепким, удушающим сигаретным запахом (сигареты «Космос», которые курил и Осадчий).
Михаил Иванович почувствовал ледяной холод во всём теле, когда руки его и мужика сомкнулись. Иванович напружился, так что лицо кровью налилось, и с оставшейся силой выдернул руку, опасаясь обморожения. Его смутило то, что от мужика не исходило тепло, он словно находился в ледяной оболочке, но заостряться на этом не стал.