Негр Джеф
Шрифт:
Но всего пустынней была эта последняя комната, холодная, темная, с заколоченными окнами. Вид у нее был уж совсем не жилой: чулан или прачечная. Посредине, одним концом на стул, другим на ящик, была положена гладильная доска, а на ней лежало тело, прикрытое белой простыней. Углы
Дэвис направился туда, а девочка вышла, унося с собой лампу. Должно быть, она решила, что луна достаточно освещает комнату, а самой здесь оставаться ей было жутко. Свет и правда был довольно ярок, и Дэвис смело откинул простыню и вгляделся в застывшее черное лицо. Даже сейчас, даже мертвое, оно было страшно искажено, а на шее ясно виден след от веревки. Полоса холодного лунного света ложилась на лицо и грудь. Дэвис уже хотел опустить простыню, как вдруг не то вздох, не то стон донесся до его слуха.
Дэвис вздрогнул — таким неожиданным был этот вздох, так странно и призрачно прозвучал он в темной комнате. Все мышцы его напряглись, сердце бешено заколотилось. В первую минуту ему почудилось, что звук этот исходил от мертвеца.
— О-о-ох! — снова прошелестело в темноте, и на этот раз со всхлипыванием, словно кто-то плакал.
Дэвис быстро повернулся, — теперь ему показалось, что звук шел сзади, из дальнего правого угла. Чувствуя, что холодок бежит у него по спине, он шагнул туда и, вглядевшись, различил в углу какую-то тень, как будто на полу у самой стены, скорчившись, сжавшись в комок, сидела женщина.
— Ох! Ох! Ох! — прозвучало снова, еще жалобней, чем раньше.
Дэвиса осенила наконец догадка.
— Ох! Ох! Ох! — снова простонала она, когда он уже стоял рядом.
Дэвис бесшумно отступил. Перед лицом такого горя те побуждения, которые заставили его проникнуть в дом, казались черствым и пустым любопытством. Безвинное страдание матери, ее любовь — как подсчитать цену этой скорби? Слезы навернулись у него на глазах. Он торопливо оправил простыню и вышел.
Он быстро зашагал по облитой лунным светом дороге, но вскоре остановился и оглянулся назад. Темная хибарка с единственным своим золотым глазом — распахнутой дверью, — какой жалкой она казалась! Плачущая старуха негритянка, одна-одинешенька в своем углу, и сын, который только затем вернулся домой, чтобы попрощаться с нею! Волненье переполняло Дэвиса. Ночь, ужас смерти, скорбь — теперь все это раскрылось перед ним. И однако, с бессердечием пробуждающегося художника он уже и сейчас обдумывал, какой рассказ из всего этого можно сделать: колорит, пафос... Одному, во всяком случае, его научило тяжкое горе этой матери, чья вина была ничтожна, — да и была ли на ней какая-нибудь вина! — что не всем воздаяние мерится точной мерой и что дело писателя не судить, а понимать жизнь И рассказывать о ней.
— Я обо всем этом напишу! — воскликнул он наконец с глубоким чувством и вместе с торжеством. — Я обо всем этом напишу!