Неизвестный Кафка
Шрифт:
47. Ты все крутишься возле двери, входи смело. Там за грубо сколоченным столом сидят двое мужчин и ждут тебя. Они обмениваются мнениями о причинах твоего промедления. Они в средневековых рыцарских одеждах.{118}
48. Он очень силен и становится все сильнее. Похоже, он живет на чужой счет. Его можно представить в образе зверя, который вечером в одиночку, медленно, осторожно, покачиваясь на ходу, идет пить. Глаза его мутны, и часто кажется, что на самом деле он не видит того, на кого направлен его взгляд. Но видеть ему мешает не рассеянность и не сосредоточенность, а некоторая тупость. Этот человек явно не пьяница, но у него мутные, пьяные глаза. Может быть, с
49.
С ударом первым заступа, с ударом первым заступа Земля, пошедшая прахом, простерлась у ног моих, Звонил колокольчик где-то, и где-то дрожала дверь…50. Собрание было политическим. Удивительно, что эти собрания по большей части проходят на площади у конюшен на берегу реки, где человеческого голоса почти не слышно за шумом воды. Хотя я сидел на парапете набережной невдалеке от ораторов — они выступали с пустого пьедестала, установленного на основании из тесаного камня, — понять можно было только отдельные фразы. Правда, я заранее знал, о чем идет речь, — и все это знали. К тому же все были единодушны (никогда не видал всеобщего единодушия), и я тоже полностью разделял общее мнение: дело было слишком ясное и, несмотря на частые обсуждения, все еще оставалось таким же ясным, как и в первый день; от того и от другого — от единодушия и от ясности — щемило сердце, перед единодушием и ясностью мысль цепенела в бессилии, порой хотелось слышать только реку и больше — ничего.
51. Когда я сегодня пытаюсь разобраться в моем друге и в наших отношениях, то это — одна из многочисленных и большей частью безнадежных попыток разбега, которые мы снова и снова предпринимаем на протяжении долгой жизни, — разбега для прыжка в неизвестном направлении: то ли вперед в жизнь, то ли прочь из жизни. Но попытка безнадежна, следовательно, безопасна.
52. Я знаю его еще со времен моей юности. Он лет на семь или восемь старше меня, но эта, сама по себе значительная, разница в возрасте ощущается мало, сегодня даже кажется, что я старше его, и он сам чувствует так же. Но сложилось это далеко не сразу.
Мне памятна наша первая встреча. Я как раз только вышел из школы, был темный зимний вечер. Я был тогда маленьким мальчиком и учился в первом классе начальной школы. Завернув за угол, я увидел его, он был крепок, приземист, у него было костлявое и, в то же время, полное лицо, внешне он выглядел совсем не так, как теперь, со времени своего детства телесно он изменился до неузнаваемости.
Он тащил на веревке молодого пугливого щенка. Я остановился и стал смотреть — не из злорадства, а только из любопытства, я был очень любопытен, меня все привлекало. Он, однако, обиделся на этот зрительский интерес и сказал:
— Что — дурак, что ли, делать нечего?
53. Некоторые говорят, что он ленив, другие — что он боится работы. Эти последние оценивают его правильно. Он боится работы. Когда он начинает какую-то работу, у него возникает ощущение человека, который должен покинуть родину. Нет, не возлюбленную отчизну, но все-таки привычное, знакомое, безопасное место. А куда заведет его работа? Он чувствует, что его куда-то влечет, словно какой-нибудь совсем молодой пугливый щенок, которого тащат по улице большого города. Его не шум тревожит, если бы он мог слышать этот шум и различать отдельные звуки, его бы это тут же целиком захватило, но он не слышит, — его тащат сквозь весь этот шум, а он ничего не слышит, к нему буквально со всех сторон поворачивается, прислушивается какая-то особая тишина, которая хочет напитаться им; только ее он и слышит. Ему жутко, ему одновременно и тревожно, и тоскливо, этого почти нельзя вынести. Как далеко он продвинется? На два-три шага, не больше. А затем, измученный этим путешествием, он вынужден будет возвращаться, пошатываясь, на родину, на свою мрачную, нелюбимую родину. Из-за этого ему ненавистна всякая работа.
54. Он заперся во второй комнате, я стучал, дергал дверь, он не отзывался. Он злился на меня, он не хотел со мной разговаривать. Но теперь и я разозлился, и он меня больше не интересует. Я пододвигаю стол к окну и собираюсь написать письмо, из-за которого мы и разругались. Как мелочна вся эта ссора, как мы должны быть близки друг другу, чтобы подобный предмет спора вообще был замечен, никто, кроме нас, не смог бы этого понять, это нельзя объяснить, всякий решил бы, что мы совершенно единодушны, и мы в самом деле единодушны.
Это письмо одной девушке, которым я прощаюсь с ней, поскольку это и разумно, и правильно. Нет ничего более разумного и правильного. Это становится особенно ясно, если представить себе письмо противоположного содержания: подобное письмо было бы ужасным, просто немыслимым. Может быть, я напишу такое письмо и прочту его вслух перед запертой дверью, уж тогда-то он должен будет признать мою правоту. Он, впрочем, ее признает и тоже считает прощальное письмо правильным, но на меня злится. Всегда такой был: ко мне враждебен, но беспомощен, и, когда смотрит на меня своим неподвижным взглядом, кажется, что он требует от меня оправдания для этой враждебности. «Мальчик мой, — думаю я, — чего ты еще хочешь от меня? Ты посмотри, во что ты меня превратил!» И приблизительно так же, как всегда, я встаю, иду к двери и снова стучу. Никакого ответа, но на этот раз дверь оказывается не заперта; комната, однако, пуста, он ушел, это единственное наказание, которым он меня с удовольствием казнит: после таких ссор он уходит и пропадает где-то дни и ночи.
55. Я был в гостях у мертвецов. Это был большой, богатый склеп, там уже стояло несколько гробов, но еще оставалось много свободного места; два гроба были открыты, внутри они выглядели как разворошенные, только что покинутые постели. Немного в стороне — так, что я не сразу его заметил, — стоял письменный стол, за ним сидел мужчина могучего телосложения. В правой руке у него было перо; казалось, он что-то писал и как раз сейчас закончил, левая рука играла блестящей часовой цепочкой, выползавшей из кармана жилета, и голова низко склонялась к ней. Какая-то уборщица подметала, но подметать было нечего.
Необъяснимое любопытство заставило меня потянуть за косынку, которая совсем закрывала ее лицо. Только теперь я увидел его. Это была еврейская девушка, которую я когда-то знал. У нее было полное белое лицо и узкие темные глаза. Теперь она усмехнулась мне — лохмотья на ней превращали ее в старую женщину, — и я сказал:
— Вы, похоже, разыгрываете тут какую-то комедию?
— Да, — сказала она, — вроде того. Как хорошо ты все понимаешь! — но затем указала на мужчину за письменным столом и прибавила: — Ну, теперь иди вон к нему, поприветствуй его, он здесь господин. Пока ты его не поприветствовал, я, вообще-то, не имею права с тобой разговаривать.
— А кто он такой? — тихо спросил я.
— Один французский дворянин, — сказала она, — де Пуатен его зовут.
— А как он сюда попал? — спросил я.
— Не знаю, — сказала она, — здесь такая неразбериха. Мы все ждем кого-то, кто наведет порядок. Это, случайно, не ты?
— Нет-нет, — сказал я.
— Очень разумно, — похвалила она, — но иди же к господину.
Мне ничего не оставалось, как пойти туда и поклониться. Поскольку он не поднимал головы — перед моими глазами были только его спутанные седые волосы, — я сказал «добрый вечер», но он все равно не пошевелился; маленькая кошка пробежала по краю стола, она выскочила буквально откуда-то из недр фигуры господина и снова там исчезла; быть может, он смотрел даже не на часовую цепочку, а вниз, под стол. Я уже хотел объяснить, каким образом я туда попал, но моя знакомая дернула меня сзади за пиджак и прошептала: