Немая баррикада
Шрифт:
— Долой фашизм! Долой Гитлера!
— Да здравствует свободная Чехословакия!
Страшный толчок спереди останавливает толпу. Она содрогается, как раненый бык, ноги врастают в землю, тело пронизывает дрожь ужаса, а потом она снова вся подтягивается, набирая силы для бешеного натиска.
— Стреляют! В нас стреляют!
Прочь инстинкт солдата приказывающий залечь! Выпрямившись, как знаменосец, Слава, пробирается сквозь толпу, расталкивает колеблющихся, минует отступающих, стремится к тому месту, где стреляют. Всеми чувствами он ощущает страшную опасность этой минуты. Он испытал там, он знает, что такое первый солдат, показавший спину врагу. Вот когда нужно броситься вперед,
— Смерть фашизму! — кричат они, принимая смерть из рук фашистов.
И Слава Мах, стоя в первых рядах тех, кто неминуемо падет, тоже безоружный, под пулями, всхлипывает от беспечного счастья. Не за горами, где-то в другой части тропы, а здесь, где этот вал из первых мертвецов, — его Третий фронт! В сердце каждого из них, живых и мертвых, проходит пограничная линия. Туда, через живых или мертвых, все равно фашисты не пройдут!
Не пройдут через наши сердца!
Ненависть
Наступали сумерки. На заполнивших рыночную площадь каруселях, над качелями и в тирах зажигались разноцветные огни. Либенские парни — «ребята что надо», как они гордо именовали себя на местном жаргоне, раскачивали свои лодочки до самого парусинового тента не столько для удовольствия девчат, сколько назло немецким солдатам, веснушчатым, кривоногим и взъерошенным гадам, согнанным из горных деревень и предназначенным для затычки тех брешей, которые пробила в их армии одна русская зима. «Ах, если бы можно было смазать их хоть раз по зубам, изувечить где-нибудь за утлом», — думал каждый из этих ребят, поглядывая на серо-зеленых насекомых в военной форме, расползавшихся по рыночной площади между палатками. И это мучительное, гложущее бессилие подстрекало их хотя бы покуражиться на качелях, хоть показать этим горным волам, на что способен настоящий пражский молодчик, хоть наступить им на сапог или незаметно подставить ножку на ступеньке у карусели. Тупо-самоуверенные, ничего не понимающие немцы бродили в толпе врагов, безуспешно заговаривая с чешскими девушками на своем гортанном, похожем на воронье карканье, языке. Девушки отворачивались от них с явной насмешкой. Наконец немцы потянулись к тиру, к ружьям, к мишеням, изображающим человеческие фигуры, к примитивному и близкому им подобию убийства. Здесь они почувствовали под ногами твердую почву, здесь им было чем похвастаться.
— Schau, Ferdl, ein echter Bolschewist! [3] — указывали они на карикатурные фигурки сапожников, на косоглазых китайцев и неуклюжих охотников и с наивным бахвальством целились в широкие мишени, гогоча от восторга, когда им удавалось повалить какую-нибудь фигурку. Цели были легкие, простые, почти доступные для кретинов. Шофер Лойза Мразек, в прошлом взводный, с двумя значками на груди за стрельбу, обозлился и, не стерпев, оттолкнул зевак, подтянул штаны и бросил на прилавок две коруны.
3
Смотри, Фердль, настоящий большевик! (Немецк.)
— Хозяин, вон ту штучку!
И он показал этим баранам, как можно без промаха стрелять в легкие шарики из бузины, пляшущие в струе фонтана, как можно разбить качающийся осколок зеркала, когда цель мелькает, как солнечный зайчик. Потом бросил на прилавок разряженное ружье.
Какая-то девушка язвительно и звонко расхохоталась, ее поддержали два мужских баса, кто-то незнакомый потрепал Лойзу по плечу. Солдаты растерянно оглядывались на толпу, почувствовав, наконец, что она, как электричеством, насыщена враждой.
— Такие удальцы… а стрелять боялись! — выкрикнула вдруг старуха в платке и, словно испугавшись своих мятежных слов, нырнула куда-то в глубь толпы, загудевшей тайным одобрением.
— Не бойся, матушка, мы еще постреляем!
Едва только эти слова вырвались из уст Лойзы, как он уже прикусил язык и пожалел о том, что сказал. Возле себя он заметил некрасивого худого человека в коротком зимнем пальто, черном потертом котелке и с холодными, как сталь, глазами.
«Чорт возьми, я попал в лапы к шпику», — мелькнуло в голове Лойзы, и он ощутил на всем теле как бы прикосновение колючих глаз.
Еще можно было успеть удрать. Темные перекрестки, вливающихся на площадь уличек, укромные закоулки, знакомые по мальчишеским играм, так и манили Лойзу выкинуть этот трюк. И если бы за ним вместе с этим мерзавцем погналось все стадо топчущихся кругом глупых баранов, Лойза наверняка навострил бы лыжи и через две секунды скатился бы к реке. Но какое-то злобное упрямство неожиданно помешало ему бежать. Ведь кроме этих холодных, пронизывающих его насквозь серых глаз, он ощущает на себе десятки других, восторженных, одобряющих взглядов. Поэтому он отходит потихоньку, как можно медленнее, хотя и чувствует за своей спиной шпика, ходя даже в этом гуле распознает шелест его шагов. — Уже шпик идет по левую его руку, уже Лойза чувствует, что беда приближается. Вдруг этот молодчик дергает Лойзу за рукав.
— Ну, чего еще! — рявкает Лойза. Он знает, что зрители — на его стороне. А прямо перед собой видит иссиня-бледное, худое лицо, глубокие морщины, жгучий и пронзительный взгляд.
— Разрешите на минутку… — и котелок старается итти в ногу с Лойзой, крепко держа его за локоть. Лойза легкомысленно упускает последнюю возможность к бегству, не наносит удара заложенной в карман правой рукой, не прыгает в темноту, в толпу. Он, как ягненок, идет с этим субъектом к концу рынка, скрывается с глаз своих зрителей, словно нарочно лезет в неведомую ловушку. Останавливаются они, только очутившись наедине.
— Вы хорошо стреляли…
— Ну и дальше?
— У вас, наверное… воинская выучка…
— Вы шпик? — Лойза решил вести дело начистоту.
Глаза человека расширяются от удивления перед незнакомым словом. Потом он приподнимает котелок.
— Бухгалтер Бабанек. Я, знаете, хотел вас просить, не будете ли вы так любезны… теория стрельбы проста. Она сводится на практике к трем вещам: правильному глазомеру, правильному прицелу и попаданию… в цель. Я уже все продумал… но, конечно, на практике… я бы никогда в жизни…
На следующий вечер они стреляли вместе в тире и истратили пятьдесят корун.
Я, как живого, вижу перед собой господина бухгалтера Бабанка, печального, точно птица, вещающая смерть. Он бродит по Праге с рынка на рынок, от тира к тиру. Зимой, когда трещит мороз и Прага занесена снегом, он трется в пассажах у спортивных тиров, поглядывает своими холодными серыми глазами на витрины, впивается взглядом в черно-белые мишени. Уже прошло то время, когда он искал одиночества, когда предпочитал стрелять без зрителей, застенчиво откладывая свой котелок на пустой прилавок. Теперь он ждет, ждет…