Необычайный крестовый поход влюбленного кастрата, или Как лилия в шипах
Шрифт:
Я с ужасом понял, что этот тип еще вдобавок антифеминист: надо было слышать, как грубо отвечал он мне всякий раз, когда я называл его «дорогая мадемуазель». Я попросил его переписать для меня все протоколы суда, которых было воз и маленькая тележка, и в срочном порядке послать их почтой в Национальное бюро находок. Естественно, я потребовал, чтобы он собственноручно вымарал всю нецензурщину между Сциллой и Харибдой, и в первую очередь выдвинутые против Тео обвинения.
Желая, по всей видимости, меня запугать, этот наивный тунеядец понес вздор: Тео будто бы грозила смертная казнь. Я едва не умер от смеха, как угорь без воды. Кого ухитрились выбрать в адвокаты моему
33
Истина в вине (лат.).
Заметив, какой оборот принимает наша беседа, точно у кур выросли зубы, я осведомился, умеет ли он вышивать. Он ответил: «Прошу вас, не выходите со мной за рамки». Мне пришлось сообщить ему, что в мое время адвокаты ботали по фене и танцевали ирландскую джигу. Если же все, что я здесь излагаю, окажется не романом, а скетчем, то я уж напишу заодно развязку, чтобы проверить, легко ли поднимается и опускается занавес.
Тем временем в Корпусе я множил труды и пожинал плоды, благодаря чему больные умирали с улыбкой на устах, не ведая о том, какую трагедию исподволь затевало правосудие против этого человека – Тео, который бдил при них до последнего вздоха, не упуская ни единого диеза.
Мышь по имени Гектор была очень озабочена: она боялась, как бы адвокат посреди защитительной речи не лишился языка от избытка холестерина.
XLVIII
Я опасался, как бы Тео не заметил, что такие же, как он, неизлечимые в последние недели своей жизни (совпадавшие в силу преемственности с их агонией) на глазах сходили с ума, и бред их был абсурден, аберрантен и бессвязен, как путь в Дамаск. При таких обстоятельствах, когда галиматья и ахинея держались молодцом и не давали слабины, как было мне сказать ему, что он предстанет перед судом? Не решит ли он, что весь мир, зараженный той же болезнью, сошел с ума? И что уже можно во весь опор распознать первые симптомы его собственной кончины?
Мои научные наблюдения у позорного столба за умирающими в Корпусе безвозвратно привели меня к выводу, что вирус в предсмертных судорогах набрасывается на мозг больного и мутит ему разум вплоть до полного безумия и бреда, включая завтрак. Болезнь, подходя к концу, лишала умирающих рассудка и приводила их серое вещество в состояние трухи и в полную боевую готовность, прежде чем отнять жизнь, твердую, как сталь, и переизданию не подлежащую.
Какой парадокс, столь богатый на уроки с тех пор, как Мальбрук в поход собрался! Больничный опыт одним махом доказал мне, что человек может не только сойти с ума и при этом вдобавок остаться круглым дураком, но даже и умереть. И все это по вине врачей, которые хуже соляной кислоты, и дело иметь с ними хочется еще меньше, потому что медицину они разлагают, стоит им только сунуть в нее нос после сытного обеда.
Мой возлюбленный читатель и покровитель, слышал ли ты когда-нибудь о болезни, тщательнее всех скрываемой на протяжении двустворчатой Истории? Знаешь ли ты эту тайну, хранимую ревностнее, чем секрет изготовления рокфора, о которой я уже толковал тебе на предыдущих страницах, ибо повторяться я не люблю, даже с кружевными воланами?
Это Я.Т.Р.О.Г.Е.Н.Е.З.
Я прошу вас, мои вышколенные и рьяные наборщики, используйте голиафовский шрифт, чтобы назвать своим именем эту кару небес, эту свернувшуюся змею, пригретую на груди.
Эта неизвестная эпидемия позволила медицинскому бюджету возрасти на 775% за двадцать лет – в десять раз больше нормы осадков, ибо не в один день Париж строился, хоть все дороги и ведут в Рим.
Этот неизученный канцер вызывается присутствием врача и его клинической практикой, подобно виражу на бешеной скорости.
Этот подспудный и неизлечимый недуг, о котором запрещено говорить, про который нельзя писать в романе вроде этого, подкосил Сесилию, гвоздику мою, судьбой предназначенную. И болезнь ее, в довершение всех зол, усугублялась ее самоотверженностью, ибо она допускала к своему телу, и не по одному разу, немало индивидов, заразных до ушей и выше.
IL
Новости, доходившие до меня из Дворца правосудия меж стрекозой и муравьем по телефону были столь несуразны, что мне захотелось навсегда отказаться от врачебной миссии ради места правого крайнего.
Человечество, глухое к моим прозорливым увещеваниям, замкнулось в хаосе за крепостной стеной, которую оно воздвигло, поскольку, как известно, повадился кувшин по воду ходить, для нашей изоляции. Миазмы от этой крахмальноворотничковой аберрации были столь ядовиты, что я подумывал, не брать ли напрокат противогаз для воскресных дней и для пущей неблагопристойности.
Подумать только, что над таким непоколебимым эстетом, как Тео, вершили неправедный суд, и все из-за смешной настолько же, насколько и ужасающей истории, которую можно назвать зачисткой. Бедный Тео! Всю жизнь злая судьба преследовала его в хвост, в гриву и во все лопатки. Будучи еще юнцом при общем котле, он был вынужден отказаться от карьеры баритона, которая открывалась перед ним, как воды Красного моря перед Великим Моголом, ибо понял, что в ней не преуспеть, не научившись петь. И этот меломан, столь же порочный, сколь и взыскательный, так вульгарно и аэростатично страдал от правосудия и запаха газа – ну просто сердце разрывалось по швам.
Тео, вероятно, подозревал, что за его спиной что-то затевают, подливая масла в огонь. Он без огонька брался за щетку, когда наступало время чистить зубы или подметать пол. Правда, из чистой жалости Панургова стада к ближнему он всегда позволял умирающим себя утешать; но сколько раз – до того был деморализован – не снимал при этом даже носков! Я не хотел знать, что делает он с Сесилией, малиновкой моей лесной, и потому подсматривал за ними, Бог в помощь, через замочную скважину.
Тео так жестоко страдал! Всю жизнь он подвергался гонениям; еще его родители, когда он был ребенком, скрепя сердце признавали за ним право на гражданство.
Когда в стенах Корпуса я видел Тео в постели, обнаженного, с Сесилией, царицей моей ноябрьской, тоже обнаженной, в объятиях, на меня накатывало сам не знаю что, столь бурное, что хотелось чихнуть. Когда терлись друг о друга их губы (...и даже языки), я понимал, что мир, при всей его солипсичности, действует тонизирующе, как универсальная отмычка.
Я был так взволнован и готов разрыдаться, созерцая их ритмичное, подобно шагреневой коже соитие, что, когда мне позвонили из резиденции президента, прочел моим собеседникам любовные сонеты собственного сочинения, хоть и подписанные Уильямом Шекспиром.